В лице Хассенбаха я лишился единственного друга. Его рассуждения, его мысли были для меня моральной подпиткой. И не только для меня одного. Теперь оставалось жить запасами – высказанными им размышлениями. Я еще глубже ушел в себя. И Роберт безуспешно пытался вытащить меня наружу, окрестив брюзгой и отшельником. Меня изводила не только озабоченность тем, как поступили с Хассенбахом. Кто мог дать мне гарантию, что в один прекрасный день и я не подвергнусь подобной участи?
Июнь и июль были безрадостные месяцы, наполненные горестными размышлениями. И вскоре мои опасения подтвердились.
Августовское солнце уже, как следует, припекало, когда мы в семь часов утра вышли из лагерных ворот. Мы работали примерно в получасе ходьбы от лагеря. Задача нашей рабочей бригады состояла в сооружении шахты. Бригадир, вручив мне гвоздодер, велел вытащить все старые гвозди. Поскольку все еще ощущалась нехватка гвоздей, работа эта была нужной и полезной.
В десять часов утра я решил передохнуть несколько минут, но на стройплощадке появился заместитель коменданта лагеря.
– Кончай работу и пошли со мной! – еще издали объявил он мне.
Меня охватило дурное предчувствие. Положив инструмент, я вопросительно посмотрел на него.
– Тебя отправляют индивидуально.
Дурное предчувствие мгновенно переросло в страх. Мне тут же вспомнился случай с Хассенбахом. Конечно, индивидуальная отправка могла означать и отъезд на родину. Но куда вероятнее речь шла о последней инстанции – тюрьма или Сибирь. Вообще-то мне почему-то казалось, что в 1949 году меня точно отпустят домой. Но все эти индивидуальные отправки говорили как раз об обратном – отъезд домой вновь откладывается на неопределенное время.
Я молча последовал за заместителем коменданта лагеря. Он был парень ничего, держался вполне дружелюбно и по-товарищески. И ему явно не нравилась порученная начальством миссия проинформировать меня об этой отправке.
– Если желаешь что-то передать семье, скажи мне сейчас, – сочувственно предложил он. – Обещаю, что сдержу слово. И главное, не падай духом.
Он относился ко мне вполне хорошо. Во всяком случае, пытался смягчить потрясение от того, что мне предстояло. А предстояла мне очередная голгофа плена.
От волнения у меня тряслись колени и колотилось сердце. Но я без конца повторял себе – ни в коем случае не терять самообладания. Неужели моей вере в судьбу предстоял еще один непростой экзамен? Еще не все, еще не конец. Я пока что твердо стоял на ногах. Я еще мог бороться. И пока что оставалась родина, на помощь которой я мог рассчитывать. Теперь мне предстояло сражаться в одиночку, но со мной было много других, кто не отказался от борьбы. Пусть они не были рядом, но существовали. Философия доктора Хассенбаха – не пустяк. И забывать ее было бы неразумно и опасно. Я чувствовал, как из глубины моей души волнами поднималось что-то непонятное, непостижимое, вселяя в меня силы для борьбы. Когда мы дошли до лагеря, от моей прежней паники не осталось и следа.
Дежурный офицер уже с нетерпением ждал меня. Он дал мне пять минут на сборы. В подобных случаях начальство вечно торопит, чтобы лишить заключенных возможности по-человечески попрощаться с товарищами и что-нибудь им втайне сообщить. За мной по пятам, все время подгоняя меня, следовал какой-то сержант. В сшитый из лоскутов материи мешок я побросал все, что у меня было, взвалил его на плечи и, нырнув в августовское пекло, под конвоем покинул лагерь.
Куда мы направлялись, сначала было секретом. Мы приближались к Караганде, очертания которой виднелись в мареве пустыни. Час спустя я выбился из сил и, тяжело дыша, еле волочил ноги, когда мы добрались до первых зданий города. Потом мы следовали по главной улице. Люди останавливались и глазели на нас, одни презрительно, другие удивленно. Я медленно тащился, стараясь не отставать от конвойных. Мой мешок, хоть тяжелым он не был, пригибал меня к земле. Мне пришло в голову, как некто две тысячи лет назад тащил по улицам Иерусалима крест, на котором его потом распяли. Мысль эта показалась мне святотатственной – не много ли я на себя беру, – тем не менее я никак не мог от нее отделаться, и она, невзирая ни на что, придавала мне силы и мужество. Конвоир, видя, что я уже на пределе, дойдя до большого здания, позволил мне поставить мешок на асфальт и ненадолго исчез в этом здании, видимо будучи уверенным, что я ни на какой побег просто не способен.
Мы двинулись дальше. Еще полчаса изнурительного пути, и вдалеке показалось здание вокзала. Вскоре мне представилась возможность вновь усесться на мешок. И снова конвоир отправился по делам, причем довольно надолго. Вернулся он не один, а с каким-то старшим лейтенантом и еще с двумя конвойными. Теперь команда для моей отправки была в полном сборе. В сопровождении конвоиров и старшего лейтенанта я доковылял до товарной станции, где меня впихнули в зарешеченный вагон и заперли.
Такие вагоны встретишь на любой станции в России. К каждому составу их прицеплено как минимум два, а то и больше. Вагон этот состоит из шести – восьми зарешеченных камер. В одной из них мне дали возможность отдохнуть. Я был в ней один. Вероятно, меня сочли либо весьма опасным, либо весьма важным преступником. Обычно следовавших группой заключенных просто распихивали по этим клеткам, стремясь до максимума их заполнить. И наплевать на скученность, даже на страшную тесноту. А мне вот повезло – отдельное купе. Я удостоился чести круглые сутки быть под охраной и наблюдением офицера и трех солдат-конвоиров. Они заботились о моем скудном, но регулярном пропитании и даже позволяли мне выходить по надобности по нескольку раз за день – невероятное в подобных условиях проявление понимания, потому что при групповых отправках ни о чем подобном не приходилось и мечтать. Единственное, что раздражало, так это то, что мне предписали укладываться спать в определенном положении – так, чтобы все мои движения можно было контролировать. Скорее всего, сопровождавшие меня получили строгие указания следить за тем, чтобы в пути следования я что-нибудь не натворил.
Так миновало несколько дней. В Свердловске поезд сменился. Вскоре я понял, что едем мы в сторону Москвы. За эти несколько дней мы сблизились с конвоем настолько, что даже разговаривали и обменивались мнениями по самым различным вопросам. Я постарался произвести на них впечатление и рассказал старшему лейтенанту, что уже догадываюсь, куда меня везут. Его это весьма заинтересовало, и я рассказал ему о том, что, мол, неподалеку от Москвы существует лагерь, в который собирают всех немецких военнопленных перед отправкой на родину. Вот в этот лагерь меня и везут.
Я не просто так зондировал почву, не из чистого любопытства. Старший лейтенант, который был твердо убежден, что я по-русски не понимаю, рассказал одному из конвоиров о моих предположениях.
– Он вообще ничего не знает.
А потом дружелюбным тоном пояснил:
– Потом тебя, конечно, отпустят домой. Но пока что придется поработать на благо Советского Союза.
Если подобное объяснение и не совпадало с моими желаниями, то, по крайней мере, хоть прояснило обстановку. Теперь я точно знал, что везут меня в очередной лагерь. Но относительный покой дней переезда позволил мне настроиться на пребывание на новом месте и не вешать носа. Мечта об отправке домой снова откладывалась на будущее. Все эти избыточно оптимистические сцены, которые я рисовал в своем воображении все эти годы лагерей – то, как я ступлю на родную землю, первые поцелуи и объятия моей дорогой жены, сигара в кругу во все уши слушающих мои рассказы друзей и знакомых, были лишь компенсационными грезами, игрой безудержной фантазии. Судьба же уготовила мне иной ход событий. Я стоял перед выбором либо избрать его, либо на всем поставить точку. Все остальное тонуло в тумане иррационального.