И в лагере меня приняли с искренней радостью. Только теперь я понял по-настоящему, как сжились мы друг с другом. Встреча после долгого расставания была сродни встрече с родными на родине.
Комендант лагеря тут же освободил меня от всех видов работ. Но я сам решил взять на себя исполнение кое-каких обязанностей. Для ночных дежурств требовались инвалиды. Было принято решение, что во всех рабочих лагерях с 22 часов до 6 утра должны быть организованы ночные дежурства для поддержания порядка после отбоя и соблюдения противопожарной безопасности.
Два инвалида уже вызвались. Дежурство с десяти вечера до двух ночи нес первый, а с двух ночи до шести утра – второй. При существующей нехватке людей – речь могла идти только об инвалидах, неспособных к другим работам, – случалось, что на ночные дежурства отрядить было некого, и дежурных выделяли для этих целей из рабочих бригад. Конечно, многие были рады передохнуть после тяжелой физической работы, да и остальным нужен был по ночам покой, чтобы как следует выспаться.
Я сам предложил начальству свою кандидатуру, и меня с великой охотой приняли. Вскоре эти новые обязанности стали доставлять мне истинную радость. Никогда раньше мне не приходилось использовать столько времени практически по своему усмотрению – я часами сидел в задумчивости у барака, глядя на лунное небо, на бесшумно плывущие облака. Это созерцание красот природы как рукой сняло мои горестные воспоминания о болезнях и смертельных исходах, и теперь я думал о куда более приятных вещах. Мыслями я был дома со своими родными и любимыми, с выздоровлением росла и надежда на лучшую участь. За сотни ночей я в деталях нарисовал картину встречи с ними, всякий раз отличную от предыдущей, и всякий раз росла и укреплялась убежденность в победе над тяжкой, но подчиняемой воле судьбой.
Эти четыре часа дежурства проходили в медитациях и чтении. Тихо, спокойно, без помех. Иногда покой нарушали русские дежурные офицеры. На ночное дежурство назначались обычно три офицера. Каждый из них заступал на дежурство раз в три дня на сутки. Его обязанности сводились к поддержанию в лагере порядка и дисциплины и, разумеется, обходу бараков и проверке несения службы ночными дежурными по баракам. Два офицера максимально облегчили свои обязанности. У них не было ни малейшего желания бродить ночью по лагерю, и поэтому они раз в два часа заслушивали доклад немецкого дежурного. Но третий из них обнаруживал служебное рвение. Когда он дежурил, я знал, что самое позднее в одиннадцать вечера он непременно появится в нашем бараке.
В лагере его прозвали Говнюком. Пардон! Но я не отвечаю за чьи-то прозвища. Почему и как это прозвище ему было дано, не знал никто. Но стоило мне впервые увидеть этого Говнюка, я убедился, что лучшей клички для него не придумать. Это был низкорослый коренастый человечек, коротконогий и широкогрудый. При ходьбе держался прямо, как свечка. С достоинством. Кроме слишком коротких ног, в глаза бросалась слишком большая для столь малого роста голова. У него были чрезвычайно низкий лоб – густые черные волосы росли почти над бровями – и бегающие пронырливые глазки. Ниже сияли розовым всегда тщательно выбритые щеки, разделяемые пухлым и широким ртом. Вот такая была у Говнюка несуразная внешность, а душа – еще несуразнее. Львиную долю его души составлял страх. Именно этот страх и служил движителем его не знавшего ни минуты покоя служебного рвения, и мы, даже сами того не желая, постоянно вынуждали этого носителя непотребной клички демонстрировать нам свою власть, строгость и хитрость. По мнению русских, немцы все без исключения хитрецы, посему в общении с ними надлежало разыграть еще большего хитреца, чем они. И вот тут из Говнюка выползали наружу все его огрехи и изъяны, которые он так тщательно скрывал.
Во время пересчета заключенных в обязанность Говнюка входило пересчитывать выстроившихся в колонну по пять пленных. Один из его коллег, также особыми математическими способностями не отличавшийся, выходил из положения, считая сразу по десять рядов, и тут же делал в записной книжке соответствующую отметку.
Но не Говнюк! Он добросовестно и не торопясь пересчитывал все ряды и колонны, причем вслух, энергично шевеля своими надутыми губами да еще тыкая пальцем каждого из стоявших заключенных. Затем он оборачивался к коменданту лагеря, обычно следовавшему за ним и тоже занятому подсчетом с вопросом: «Сколько у тебя?» И короткий ответ коменданта подтверждал радостным «Сходится!».
Мы никогда не задумывались над тем, каким образом выразить сомнение методике подсчета пленных Говнюком. Его метод имел одно неоспоримое преимущество – число заключенных всегда сходилось. И всегда равнялось числу, нужному коменданту, которому было трудновато иногда охватить и тех пленных, кто проспал построение или же отсутствовал по иным причинам.
Говнюк, будучи исполнительным подчиненным, и от нас требовал беспрекословного послушания. Четкий рапорт, кратко «да» в ответах на все вопросы – о, это было очень даже в его духе. Но его врожденная хитрость подсказывала ему, что у пленных все же что-то не так, что все не так гладко, как они рапортовали. Поэтому он питал слабость к тайному контролю, позволявшему узнать все досконально. И его ночные визиты проходили тихо – он не гремел сапогами по ступенькам лестниц барака в отличие от своих коллег. Он кружил, чуть ли не на цыпочках, вокруг барака, заглядывая в окошки, желая убедиться, что там – сплошные нарушения режима, что в койках тайком покуривают, что кое-где мерцают строго-настрого запрещенные свечки и, самое главное, что сонный ночной дежурный клюет носом, сидя на табурете. Подобное отсутствие нарушений всегда расстраивало его, и ни один его контрольный обход не обходился без традиционных напутствий типа «Не спать! Глядеть в оба!».
То, что он в ходе своей борьбы за дисциплину в лагере многих упекал на пару суток карцера, было притчей во языцех. И репутацию он имел самую плохую. Когда Говнюк, несколько раз проконтролировав меня, так и не нашел к чему придраться, он вдруг проникся ко мне симпатией и доверием.
Мне не раз приходилось выслушивать его исповеди. Говнюк с печальным взором близко посаженных глаз искренне скорбел о необходимости время от времени наказывать виновных и пытался убедить меня, что глубоко страдает от этого. С пугающим правдоподобием он распинался о том, что могло бы произойти с лагерем, не будь в нем железного соблюдения порядка. И правда: барак мог сгореть как свечка всего лишь от одной непотушенной сигареты легкомысленного нарушителя, постельного курильщика. Или от воспламенившейся одежды, которую пленные после работы слишком близко развешивали у раскаленной буржуйки!
Он без устали расписывал случаи, когда комендант лагеря или кто-нибудь из старших офицеров вдруг среди ночи заходили в барак и собственными глазами видели, что пленные вместо того, чтобы спать, режутся в карты или с помощью строго-настрого запрещенных самодельных кипятильников кипятят чай или кофе да вдобавок еще и бражничают!
Прием пищи в бараках считался серьезным нарушением лагерного распорядка, но запрет на еду на нарах нарушался – постоянно и методично. Градом обрушившиеся на пленных посылки из дома навели пленных на мысль отказаться от скудного лагерного ужина, а основательно закусить на сон грядущий, не выходя из барака. После многочисленных и безрезультатных попыток запретить это начальство сложило оружие и оставило нас в покое. Но после десяти вечера, то есть после отбоя, все должны были спать.