Тем не менее я смотрю на все это дело не с печалью, а с твердой надеждой на благополучный исход, а именно с надеждой на счастье для тебя и для нее.
Только еще раз повторю: полагаю, рано или поздно вас может настигнуть кризис как результат некоего взаимного разочарования – если бы был ребенок, он мог бы послужить своего рода громоотводом. Но у тебя не тот случай, поэтому, когда настанут тяжелые времена – не сейчас, но позднее, – доверься мне и поделись со мной. Видишь ли, именно о подобные скалы разбивается любовь, которую в других обстоятельствах можно было бы спасти. Преодолев эти трудности, снова входишь в спокойный фарватер. Хотя я часто и помногу тебе пишу, я погружен в работу. Не могу выразить словами, как мне не хватает разговоров с тобой на разные темы. Завтра я получу зюйдвестку для голов. Для голов рыбаков, молодых и пожилых, – я давно уже об этом думал и даже сам сделал одну, а потом больше не смог достать ни одной. И теперь у меня будет своя – старая, прошедшая через много штормов и бурлящих волн.
310 (265). Тео Ван Гогу. Гаага, четверг, 8 февраля 1883
8 февр[аля]
Дорогой Тео,
от всего сердца поздравляю тебя с днем рождения папы! И спасибо за твое письмо, которое я только что получил, оно меня очень порадовало. Прими мои особые поздравления с тем, что операция позади. Вещи, подобные тем, что ты описываешь, вызывают содрогание. Надеюсь, теперь все осталось в прошлом и кризис миновал. Бедная женщина!
Если сознанию женщин порой несвойственны энергия и стойкость, присущие мужчинам, которые стремятся все продумывать и анализировать, разве это их вина? На мой взгляд, нет, потому что они в целом тратят гораздо больше сил, чем мы, превозмогая боль. Они больше страдают и более чувствительны. И хотя подчас они не понимают, что думают другие, они порой способны оценить, хорошо ли тот или иной человек относится к ним. Возможно, не во всех отношениях, но их «дух бодр», и в женщинах присутствует некая, совершенно особая доброта.
У тебя, наверное, отлегло на сердце после того, как операция прошла.
Как загадочно бытие, а любовь – это загадка в загадке. Жизнь не может оставаться неизменной – это буквально единственное качество, которое ей не присуще, но, с другой стороны, изменения сравнимы с таким явлением, как отлив и прилив, от которых море ничего не теряет и не приобретает.
Написав последнее письмо тебе, я дал отдых глазам, и мне это помогло, хотя они меня все еще беспокоят.
Знаешь, о чем я невольно подумал? О том, что, когда только начинаешь заниматься живописью, ты порой непреднамеренно усложняешь себе жизнь: из-за ощущения, что ты все еще не овладел ремеслом, из-за неуверенности и стремления ее преодолеть, из-за неуемного желания преуспеть, из-за отсутствия веры в себя – из-за всего этого невозможно перестать нервничать и приходится себя подгонять, хотя ты этого не хочешь. Ничего не поделаешь: это время нужно просто пережить, иначе никак, и, на мой взгляд, по-другому не бывает.
В этюдах тоже ощущается поспешность, но и определенная точность, которая диаметрально противоположна спокойной размашистости, – и все же ты чувствуешь себя виноватым, если пытаешься работать именно над этой размашистостью и полностью посвящаешь себя этому.
Из-за этого порой испытываешь нервное возбуждение и переутомление, и появляется гнетущее чувство, какое бывает в редкие летние дни перед грозой. И это опять случилось со мной, а когда со мной такое происходит, я меняю ход работы, чтобы начать все заново.
Сложности, которые испытываешь в первое время, иногда приводят к тому, что этюды выглядят слегка вымученными.
Однако я не считаю, что это сможет меня остановить, ведь я заметил, что других это затронуло не меньше, чем меня, и они постепенно от этого избавились.
Полагаю, бывает так, что на протяжении всей своей жизни художник сталкивается со сложностями в работе, но результат выходит не таким плачевным, как в самом начале карьеры.
То, что ты пишешь о Лермите, полностью совпадает с тем, что говорилось в рецензии на одну выставку «Black & White»
[146].
Критик также отметил смелость штриха, которую можно увидеть разве что у Рембрандта.
Было бы интересно узнать, каким такой художник видит Иуду: ты пишешь об одном его рисунке «Иуда перед книжниками». Полагаю, Виктор Гюго сумел бы описать его в таких подробностях, что его можно было бы увидеть, но воспроизвести на полотне выражения лиц персонажей, пожалуй, было бы еще сложнее.
Я нашел лист Домье «После драмы и после водевиля». Я начинаю чем дальше, тем больше тосковать по работам Домье. В нем есть нечто основательное и «зрелое». Он остроумен и одновременно полон чувства и страсти; порой мне кажется, что в «Пьяницах» и, возможно, в «Баррикаде» (которую я еще не видел) чувствуется такой же пыл, который можно сравнить разве что с раскаленным добела железом. То же самое присутствует в некоторых головах Франса Хальса: все так просто, что на первый взгляд он кажется холодным, но стоит приглядеться, и просто диву даешься, как этот человек, который явно вкладывал в это душу и был полностью поглощен натурой, сохранил то самое присутствие духа, придававшее твердость его руке. Я увидел нечто подобное в этюдах и рисунках де Гру. Возможно, Лермит тоже из тех, кому присуща пылкость раскаленного добела железа. Да и Менцель тоже. У Золя и Бальзака встречаются пассажи, например в «Отце Горио» последнего, где в словах слышится такой накал страсти, что они становятся раскаленными.
Я подумываю, не попробовать ли мне начать работать иначе, а именно смелее и рискованнее. Только сомневаюсь, не стоит ли мне сначала еще более досконально изучить фигуру с помощью модели.
Я также пытаюсь найти способ по своему усмотрению приглушать освещение в мастерской или менять его направление. Мне кажется, что сейчас свет падает с недостаточной высоты и его слишком много. Пока что я прикрыл его листом картона, но попробую договориться с хозяином насчет ставен.
То, что я написал в письме, которое затем порвал, перекликается с твоими словами. Я все больше и больше убеждаюсь в том, что я так же несовершенен, как и другие, что каждый время от времени терпит неудачи и постоянно сталкивается с трудностями в работе, которые разрушают иллюзии, и прихожу к выводу, что тот, кто не утрачивает из-за этого присутствия духа и не становится равнодушным, созревает благодаря этому: именно пережитые трудности способствуют нашему становлению.
Порой не верится, что мне всего тридцать лет, – я чувствую себя гораздо старше: в особенности тогда, когда думаю, что большинство тех, кто со мной знаком, считает меня неудачником, и полагаю, что, если некоторые вещи не изменятся к лучшему, это может оказаться правдой; когда я представляю, что так может произойти, мне это кажется настолько реальным, что на меня накатывает чувство подавленности и я окончательно теряю желание что-либо делать, словно меня и в самом деле постигла неудача. Когда же я пребываю в более уравновешенном и спокойном состоянии, то порой радуюсь тому, что прожил тридцать лет, в течение которых чему-то научился, и меня наполняют энергия и жажда деятельности, которых хватило бы на следующие 30 лет – или сколько там мне отпущено. И тогда воображение рисует мне годы серьезной работы – более счастливые, чем первые тридцать.