* * *
Два корабля вышли из порта на рассвете. Путь консульской пентеры лежал в Пизу, второй корабль вез посланцев в Рим и далее на Сицилию. Отец извещал Семпрония Лонга, что мы просчитались в своих планах, и звал консула на помощь на берега Пада.
Море волновалось, суля непогоду и скорые холода. По пути все спорили до хрипоты, сможет ли Ганнибал пройти через перевалы в Альпах, или потеряет в горах все испанское войско? Слоны, конница, — как протащить их по узким тропам да еще осенью? На вершинах даже летом лежит снег, а в непогоду перевалы непроходимы. Пара повозок, небольшой отряд торговцев найдут, где укрыться от снега и ветра, но карфагенской армии пристанища никто не даст, она сгинет после первой же бури.
— Его солдат перебьют варвары, сделают за нас всю работу, — уверял Гай Лелий. — Мы зря торопимся.
— Как он протащит через Альпы слонов? Нет, посуди сам… — обращался ко мне центурион Тит Карий. Отец взял его с собой назад в Италию, справедливо рассудив, что в новой армии будет не хватать командиров. — Они там сдохнут от холода. А уж про воинственных галлов и говорить нечего — варвары отрубят Ганнибалу голову, обдерут с нее мясо, череп обделают в серебро и будут пить из этого кубка в храме священное вино.
Увы, описанная столь красочно судьба ждала вовсе не Ганнибала, а несчастного Луция Постумия, что погубил двадцать пять тысяч нашего войска в Литанском лесу и сам пал в тот самый год, когда случилась трагедия под Каннами. Но все эти беды ждали нас впереди, кара богов за самоуверенность и недальновидность.
— Публий! — поманил меня отец. — А ты что думаешь об этом переходе?
Я подошел. К слову, качка почти не оказывала на меня действия, чем я весьма гордился, хотя море волновалось все сильнее, и многие наши спутники уже висели на бортах корабля и блевали, поневоле прекратив бурные споры.
— Думаю, что Ганнибал не так глуп и не стал бы уничтожать свою армию ради прихоти, — я сам залюбовался своей рассудительностью, будто смотрел на себя со стороны. — Но если боги к нам милостивы, они пошлют снежную бурю на перевале и уничтожат его армию.
— Нет, — покачал головой отец и скривился. В отличие от меня качка его изрядно донимала. — На это никогда не стоит рассчитывать. Боги ничего не сделают за нас. Запомни это на будущее.
— Но можно свою удачу приписать богам. Тогда она станет вдвое значительнее, — предположил я.
— Сначала сделай так, чтобы эта удача тебе выпала, — пробормотал сквозь зубы отец.
* * *
Как-то Гай Лелий спросил меня, хотел бы я стать богом? Я подумал и ответил «нет».
— Почему? — искренне удивился Гай.
— Если бы я был злым и капризным богом, то делал бы много зла и посылал бы достойным людям несчастия, лишь бы позабавиться.
— Но если ты был бы достойным богом, то поддерживал доблестных мужей в их начинаниях, — возразил Гай.
— То есть свершал бы за этих доблестных людей их великие дела?
Гай задумался.
— А все же было бы неплохо, если бы в трудный час кто-то могучий протягивал нам руку.
— А если этот могучий протянет руку нашим врагам?
Так довольно долго мы препирались, рассуждая о природе богов. Не помню точно, что мы еще говорили, а сочинять теперь не хочу.
Одно я знаю: боги не помогли нам в тот, первый год войны, не уничтожили Ганнибала в Альпах, как прежде не помогли несчастным жителям Сагунта — дротик, брошенный со стены осажденного города, лишь тяжело ранил Ганнибала в бедро, но не лишил жизни. О, если бы он погиб тогда, мы бы никогда не узнали, от каких бедствий спас нас брошенный на произвол Судьбы союзник. В наших поражениях не было злой воли богов, внимательный взгляд мог бы без труда разглядеть невероятную хитрость Пунийца и ту поразительную ловкость, с какой он заманивал нас в свои ловушки. Но в самые важные моменты жизни мы бываем безнадежно слепы.
Иногда меня посещает мысль, что богам нравится видеть нас на краю гибели, стоящих над пропастью, готовых в нее рухнуть, и наблюдать, как мы медленно от этой пропасти отползаем. Или падаем в бездну.
* * *
Я заканчиваю свой рассказ почти в темноте — масло в светильнике выгорело, огонек умирает. Ложась спать, я предвкушаю пробуждение — ведь я тут же вернусь к своим записям и продолжу рассказ. Я буду вновь юн и полон сил, снова переживу звездные часы своих побед. Но я не могу написать, что вернусь в счастливые годы — ведь это были годы кровавых потерь, мне придется заново переживать смерти близких и неизбывное горе.
Глава 4
БИТВА ПРИ ТИЦИНЕ
[29]
Первый серьезный бой, в котором мне довелось принять участие, был самым безумным из всех сражений в долгой череде сражений той бесконечной войны, на которой я провел почти всю свою взрослую жизнь. Мне было семнадцать. Мои противники так долго кричали о моей молодости — сначала они указывали, что я слишком юн, чтобы командовать отрядом конницы, потом — два года спустя, — что слишком молод для того, чтобы стать военным трибуном, что в итоге я казался себе еще очень долго юным. Я все время был слишком молод для чего-то…
И вот теперь я стар и жизнь прошла. Я не заметил, как преступил черту между молодостью и старостью. Должен признать — зрелым мужем я как будто и не был, а всегда был дерзким мальчишкой, умеющим поражать при этом своей расчетливостью и рассудительностью. Беда ли это?
Военным трибуном я стал в черный год Рима — в год битвы при Каннах. Я уже приготовился написать — самый страшный день в моей жизни… То есть я это написал — но тут же разровнял на воске обратной стороной стиля написанное. Сказать, что тот день был самым страшным — не сказать ничего. Для раба, которого приготовили к казни, самый страшный день — день его распятия. Но день этот страшен лишь для него одного. Для легионера, на которого пал жребий во время децимации
[30], — он страшен и позором, и ужасом смерти — но лишь для него и для кучки несчастливцев, кого должны по жребию засечь до смерти и после этого обезглавить за то, что они кинулись бежать впереди легиона с поля боя.
Тот же день — я говорю о Каннах — был страшен как день казни для всего Рима. И он уж никогда не изгладится из нашей памяти — ни одна победа, даже одержанная мною над Ганнибалом, не сможет скрыть черную пропасть того поражения. Эта пустота зияет, слегка прикрытая тканью времени. Но стоит ступить на нее, и эта ткань, как любая другая, прогибается, пружинит, и под ногой открывается пропасть.
Меня упрекали, что я встречался с этим человеком — я имею в виду Ганнибала, — что вел с ним беседу, что был любезен. Но я встречался с ним перед битвой, не слишком рассчитывая на успех, скорее стараясь понять, каков он в тот день и час, чего мне ждать, как перехитрить того, кто вечно опережал римлян на поле брани. Да, я не преследовал его, не требовал выдачи и казни. Но коли Фортуна не уготовала ему погибнуть на поле боя, быть растоптанным слоном или пасть, продырявленным дротиком, то устраивать ему подлую ловушку, убивать исподтишка, требовать казни — означало бы унижать Рим и память павших на поле при Каннах. Напротив, я бы позволил ему жить как можно дольше, чтобы он видел, как разгорается звезда моего Города и закатывается звезда Карфагена… Впрочем, и сам свет римской звезды опалил меня.