— Ну что ж, видишь, нет уже даже старика Ганнибала, — вздохнул я. — То есть Риму я совсем не нужен. Родина легко может без меня обойтись. И это хорошо. Кстати, как там поживает мой сын Луций? Что слышно о нем?
— Все как прежде, — отозвался Лелий. — Водит дружбу с твоим братом.
И вдруг в этой последней фразе проступила такая злость, что я вздрогнул.
— О, мой братец, он так бесцветен, что почти безобиден.
— Но ты поддержал его при жеребьевке провинций. Его, пустоголового бездельника, а не меня!
[80] — Он вскочил, сделался красен, много лет скрываемая обида прорвалась наружу внезапной бурей. Всегда спокойный, добродушный, улыбчивый, сейчас, обуянный гневом, он сделался чужим, незнакомым и страшным. Волосы растрепались, с губ брызнула слюна, глаза налились кровью. Я подумал, что при этом он выглядит на редкость жалким. — Я бы мог победить Антиоха в битве при Магнесии! Я бы получил прозвище Азиатский! Но ты выбрал своего братца! Ну, конечно! Я же просто исполнитель, твоя тень! Плебей, почти твой раб. Я — новый человек, не патриций, и вам, Сципионам, неровня! Где мое место? Подле ноги, как у пса! Чуть выше Диодокла… Я бы мог что угодно сделать для тебя… я бы…
Он не договорил, умолк, гнев понемногу иссяк, рассыпавшись искрами болезненных гримас. Я молчал. Потому как понимал его боль — много лет он надеялся, что наша дружба в моей жизни, подобно сияющему обелиску, поставлена на первое место. Выше искательств должностей и выше лживой погони за славой. Но получалось, что родство по крови оказалось для меня важнее безмерной верности друга. Тая обиду, Лелий оставался мне предан, всегда был рядом, когда нужно, прикрывал невидимым щитом от нападок, как прежде держал щит в битве при Каннах, заслоняя нас обоих от смерти. И вот, понимая, что эта наша встреча последняя, вдруг сбросил оковы молчания, невысказываемое многие годы вырвалось наружу, обрушилось жаркой волной яростного гнева.
Я молчал — что можно возразить в таком случае? Моя вина: не вернул благодеяние, не расплатился за преданность.
Гай провел руками по лицу, будто стирая с него гримасу боли, и вновь уселся. Молчал, теребя край греческого плаща, — мы оба носили дома греческую одежду.
— Знаешь, я рассказываю своему сыну о твоих победах, — тихо проговорил Лелий. — Он обожает слушать, всегда просит перед сном поведать о какой-нибудь битве. Больше всего любит слушать про наше сражение с Ганнибалом при Заме.
— Гаю, кажется, еще только пять лет.
— Он чудный малыш. — Лелий улыбнулся. — Но мы не можем предугадать, насколько доблестными вырастут наши дети. Хотя за него я бы отдал всего себя. И, знаешь, не имеет значения, достоин ли он будет этого или нет.
Он явно чего-то не договорил. И эта пауза навела мена на мысль, что он знает мою так тщательно скрываемую тайну.
— А помнишь, очень давно, сидя в Кремоне, мы придумывали с тобой план, как проберемся в лагерь Ганнибала, переодетые галлами, и убьем Пунийца? — спросил Лелий.
Я нахмурился, пытаясь припомнить ту зимовку в наш первый год войны с Ганнибалом.
— Знаешь, не помню. Совсем, — признался я.
— Ну как же! Вспомни! Мне тогда удалось купить немного творогу, мы приготовили кашу и по очереди черпали ложкой из котелка. И вот ты сказал: а не взять ли нам по мешку с зерном и не пойти ли к пунийцам, закутавшись в плащи погонщиков мулов, выдавая себя за местных торговцев. Если проберемся во вражеский лагерь, то убьем Ганнибала и война закончится.
Я вдруг в самом деле вспомнил тот вечер, крошечный костерок, котелок с кашей, который мы выскребывали по очереди, и мой план, который мне поначалу показался таким блестящим. Мы даже отыскали какие-то варварские одежки, вырядились в них, обстригли длинноволосого пленника-галла, соорудив нелепый светлый парик для Гая (свои длинные волосы я решил обсыпать мукой, чтобы сойти за варвара). Но наш хитроумный план потерпел крах по одной простой причине: мы не смогли отыскать два мешка зерна, чтобы изобразить местных торговцев и под их видом пробраться в лагерь. Да это и к лучшему. Мы тогда не ведали, что Ганнибал, опасаясь покушений, прятался на территории собственной стоянки, нам это стало известным много позже. Рассказывая о битве при Требии, я уже писал о его хитростях. Так что мы, скорее всего, сложили бы головы без всякой пользы для Рима.
* * *
Гай Лелий уезжал на рассвете. Я вышел его проводить, обрядившись в тщательно уложенную сенаторскую тогу. Пусть запомнит меня таким — гордо и недвижно стоящим у ворот дома. Ради его памяти я бы надел и триумфальные одежды, но тот расшитый золотом пурпур хранится в храме Юпитера Капитолийского.
Мы обнялись, он уселся в повозку, и она тронулась. Но проехала разве что несколько футов. Остановилась. Лелий выскочил, кинулся назад, вновь стал меня обнимать. Он плакал.
— Давай я останусь, — шептал он. — Я буду с тобой до последнего дня.
— Не стоит, — покачал я головой. — Есть одно дело, которое я должен завершить, а для этого потребны одиночество и тишина.
Он уехал.
Ну вот, еще один человек, которого я больше не увижу, покинул мня. Я смотрел ему вслед, пока пыль от колес повозки не улеглась.
А я вернулся к своим записям, в те дни, когда я был полон сил, а между мной и Лелием не пролегла зыбкой тенью горькая обида.
* * *
Итак, в конце октября я поспешил в Рим, чтобы успеть-прибыть в Город к ноябрю, к консульским выборам. Силан и Марций остались с армией в Испании, то есть следить за нашими новыми союзниками-варварами, будто псы-сторожа, а мы с Лелием отбыли на кораблях, украшенных трофейным золотом и оружием, нагруженных богатой добычей. Я вез с собою сотню с лишком быков, чтобы устроить на Капитолийском холме гекатомбу
[81]. Густой дым — жертва богам, жареные туши — народу.
По дороге домой я не раз обсуждал с Лелием возможность назначения мне триумфа за многочисленные и кровавые победы. Любому консулу сенат и за меньшее даровал бы подобную честь. Но меня не избирали консулом, вот в чем фокус. Я был назначен командовать армией в обход установленной процедуры, просто потому что никто не готов был взвалить на себя эту ношу в тот год. Я уговаривал себя, что триумф возможен, что Городу нужны праздники в честь новых побед, потому что они так редки, но в глубине души понимал, что отцы-сенаторы могли в обход обычая отдать мне командование, но даровать так же в нарушение традиции триумф — было выше их замшелого воображения.
Так всё и вышло…
Я встретился с отцами-сенаторами в храме Беллоны за чертою города и сразу понял, что старики мне триумфа не дозволят. Они говорили округло, с экивоками, поджимали тонкие губы и прятали ладони в складках тог, будто скрывали под шерстяной тканью положенный мне дар. К их удивлению (а я прочел недоумение на их лицах так ясно, будто они выбили свою растерянность в надписях на стеле), я не стал настаивать, не произнес ни единого слова наперекор, не выпрашивал, не спорил. На другой день я въехал в город как путешественник, вернувшийся из дальних и опасных странствий, завернувшись в пыльный дорожный плащ, а не на золоченой колеснице в пурпуре триумфатора.