Диодокл все время жжет в моей комнате какие-то пахучие травы в надежде, что мне станет от этого легче. Он, кажется, готов ухватиться за любой смехотворный повод, лишь бы что-то делать, и сам себя уверяет, что есть еще способ спасти мне жизнь. Когда ему кажется, что я его не вижу, он смахивает слезы. Три раза на дню он предлагает послать в Рим за Эмилией и дочерями, чтобы я мог с ними проститься. Я отказываюсь. Знаю, что выгляжу ужасно, что превратился за несколько дней в изможденного старика, у меня трясутся руки, а в глазах постоянно темнеет. Вчера Ликий едва смог расшифровать мои буквы на табличках, чтобы перенести рукопись на папирус. Несколько раз он переспрашивал меня, что же я такое написал. Порой я и сам не мог понять, что за слова вычертила дрожащая рука. Мысли мешаются. Скачут. Помнится, нумидийцы легко могли перескакивать с одной лошади на другую прямо на скаку. Удивительное племя…
Поразительно как много силы заложено в теле, с каким страстным упорством оно сопротивляется смерти. Сердце страшно бьется в груди — мне видится оно гончим псом, что старательно удирает от смерти, бежит, бежит, бежит, пока не рухнет, и, дергая лапами, издохнет. Итак, пока сердце бьется, несется несчастный пес, удирая от страшного охотника, я могу рассказать еще немного. Не знаю, что выбрать. Может быть, свое второе консульство? Или свой триумф? Или мой спор с Катоном и сенатом? Что?
Я вновь вспомнил свой сон — о том, как я стою на вышине, а вокруг лишь мелкие холмы и острые скалы: я достиг вершины своего пути и дальше мне уже не подняться.
Воистину это было так.
Так что же далее? Второе консульство мое, ничем не примечательное, затем — война с Антиохом, порученная моему брату Луцию, которому никто не хотел давать столь высокое назначение из-за его ничтожности и вялости. Но дали исключительно ради имени Сципионов. Я при нем отправлялся легатом. Когда дело дойдет до битвы, я должен был встать во главе нашей армии и добыть римскому народу еще одну блестящую победу.
Мне смертельно не хотелось ехать. Какое-то тяжкое предчувствие томило меня. Нет, не грезились пророческие сны, я не слышал голосов, меня предостерегающих, — да я никогда их и не слышал, уж не знаю, кто пустил тот нелепый слух. Впрочем, я сам способствовал. Все откровения приходили мне только во снах. А тогда, перед Азиатским походом, поселилась какая-то тяжесть в груди, не оставлявшая меня наяву.
Поначалу все складывалось в нашу пользу. И я уж подумал, что странное предчувствие было пустым следствием обычной усталости — ибо такие приступы время от времени посещали меня все чаще и сопровождались мрачным расположением духа и нежеланием делать вообще что-либо. Я боролся как мог с этими приступами лени, но побороть ее до конца не успел. Нелепые действия Антиоха, отдавшего без боя Геллеспонт, приободрили меня и вселили надежду, что победа достанется нам с братом без труда.
Но здесь удача отвернулась от меня — ибо человек мал, а Судьба могущественна. Мой сын Луций умудрился попасть в плен вместе с отрядом конной разведки, пока я задержался в пути из-за жреческих обрядов, а потом нагонял армию. Едва я прибыл, царь Антиох тут же принялся слать ко мне посла за послом, пытаясь выторговать для себя какие-то невероятно легкие условия или же даже склонить меня вообще отказаться от битвы. Я отвечал, что приму единственный дар — жизнь моего сына, а большего мне ничего не надобно от его щедрости. Взамен, писал я, ничего обещать не могу, разве что свою благодарность, и этого было много: благодарность означала легкие условия мира, и я как бы заранее говорил Антиоху, что могу дать ему мир на хороших условиях. Поначалу я надеялся даже, что мы обойдемся без битвы. Антиох заплатит, отдаст часть земель, и мы вернемся в Город, не пролив крови, но с добычей, до которой с каждым годом Рим становился все больше охоч. Но Луций, услышав про возможность такого исхода событий, устроил какой-то совершенно бабский скандал в шатре командующего, он срывающимся голосом вопил, что явился сюда за триумфом, что не уйдет без победы, причем такой же грандиозной, какая досталась мне при Заме. Это я, младший брат, путаюсь все время у него под ногами, мешаю добывать должности и славу. Все мои победы в Испании — на самом деле заслуга Луция, но я приписал себе его победы и позабыл про брата. Теперь без битвы он ни за что не вернется — триумф будет, а потому он добудет победу.
Триумф означает, что в битве врагов должно пасть не меньше пяти тысяч. Никто их, разумеется, не считает, надо просто послать отчет сенату, что героический полководец перебил тысячи вражеских воинов, римские солдаты провозгласили его императором, и вот уже отцы-сенаторы даруют победителю право проехаться по Городу в золотой колеснице.
Да, все так просто. За эти несколько часов торжества надо убить пять тысяч человек, и твоя мечта сбудется.
Я умираю, а мой брат Луций не приехал со мной проститься. Кажется, я только сейчас признался себе, что никогда не любил Луция. Он — моя пожизненная обязанность, мельничный жернов на шее, который я волочил без надежды на награду. Я ощущал перед ним какую-то непонятную вину — за свои дарования и успехи, как будто должен был оплачивать из своей славы и своих дарований его серую бесполезность. Из-за этой непонятной вины я и отдал ему тогда в сенате свой голос против Лелия. Его отправил воевать с Антиохом, тем самым обещая в будущем победы и триумф.
Я знаю уже: Луций не приедет. Он затаил обиду, он злится, виня меня в своих несчастьях, в судебных преследованиях, штрафах и обидах. А я уже ничего не могу ему дать, ничем не помогу. Я сделался бесполезен.
* * *
Мы так и не смогли договориться с царем об освобождении моего незадачливого сына.
А потом вечером Антиох прислал ко мне одного-единственного человека, тот явился ночью, часовые не заметили его у ворот (как я потом выяснил), и никто не мог сказать, как посланец проник в лагерь. Военные трибуны, с которыми я совещался, ушли, и этот человек внезапно скользнул в палатку. Двое телохранителей тут же заслонили меня своими телами. Я не знаю даже теперь, явился ли он меня убить — скорее всего, нет. Он поднял руки вверх и одним движением плеч сбросил плащ. Я увидел, что он безоружен. Темная туника, тонкий кожаный пояс, на котором висела только фляга с водой, разношенные сандалии. Сброшенный серый плащ, какие обычно носят погонщики мулов и рабы, лежал у его ног, а мне почему-то казалось, что это лежит огромный опасный зверь.
Я никогда не забуду этого человека — он был мал ростом, но очень широк в плечах, и обладал, видимо, геркулесовой силой. Кожа его была смугла, волосы и борода — курчавы, лицо и руки покрыты шрамами. Диодокл, едва взглянув на него, схватился за кинжал. Смешной человек — что он мог поделать против этого силача?
— Твои охранники говорят по-гречески? — спросил гость.
— Нет, только я и мой отпущенник.
— Это хорошо — не придется их убивать. А ему ты доверяешь? — человек слегка повел подбородком в сторону Диодокла.
— Вполне.
— Тогда пусть он даст мне вина. Сделаем так: я прошу поесть, а ты настолько гостеприимен, что угощаешь путника. Так должно казаться тем, кто не понимает наших слов. — Он поднес руку ко рту, как бы жестом вымаливая пищу.