— Что же за страна у нас выходит? Страна воров?! Все, что ли воры? Что, так именно и надо?!
На этих словах снаружи заскрипел снег. Все замерли. Кто-то потопал ногами, отряхиваясь. Степан встал, распахнул дверь, в свете фонарика высокий, укутанный шарфом мужик обивал сапоги о поленницу. Ушанка, шарф и даже брови с ресницами были крепко в белом куржаке, и поначалу никто не понял, кто это. Мужик спокойно снял рюкзак, из которого что-то торчало выше его головы, размотал шарф, и все увидели Валентина Балабанова.
— Здорово, ребята... можно, что ль? — спросил спокойно, будто его здесь ждали.
— Ничего себе! — поразился Поваренок, двигаясь к дядь Саше. — Ты как тут?
— Шурка-Эвен на «Буране» подбросил.
— Куда?
— До зимовья какого-то. Потом по следам...
— Это я утром ходил, мои следы, — объяснил Поваренок. — Так, а ты куда идешь?
— К вам... — Балабан снял верхнюю куртку, потом вязаный свитер. Под ним был еще один свитер.
— А откуда знал, что мы здесь? — засмеялся настороженно Колька.
Степан закурил и на улицу вышел. Прислушался. Тихо было вокруг. Он ничего не понимал, и ему не очень нравилось, что на его участке и в его зимовье столько народу.
Балабан поднял телячьи свои глаза на Кольку и молчал. Улыбался только всегдашней спокойной своей улыбкой.
— А ты откуда знал? — спросил Дядь Саша Кольку.
— Хм, ну да... — Поваренок засмеялся уже веселее. — Черт, чего не бывает! Один, в тайгу поперся. Спьяну, что ли? — В голосе у Кольки были вопросы.
— Спьяну не дошел бы. — Студент внимательно глядел на Балабана. — Я думал, ты... шутил тогда... Есть будешь?
— Чего спрашиваешь? Налейте человеку... давай... — радовался Поваренок.
— Вот, в кружку лей...
— Я не буду, мужики... — Балабан взял пустую кружку, подсел к печке и стал наливать из чайника.
— Да ты что? — не понял Поваренок. — Завязал?
— Пейте, пейте, хватит мне! — Балабан улыбался из темноты.
— Что ты пристал, как банный лист к заднице! Я тоже не буду больше... Сюда садись. — Студент выбрался из-за стола. Мисками загремел, накладывая.
— А в рюкзаке у тебя что? — спросил Колька.
— Гитара да спальник, еды маленько...
— Гитара?! — удивился Поваренок.
— Ну... все мое добро.
— А книжки? — засмеялся Колька.
— Книжки? — Валентин серьезно посмотрел на Поваренка. — Есть одна.
— Рыбы кусок только остался... — подал Студент миску.
Дядь Саша с Поваренком выпили. Степан отказался. Закусывали молча оттаявшим хариусом. Студент вдруг заговорил. На него приход Балабанова произвел сильное впечатление:
— Ты, Валя, и мужик вроде нормальный, но... как-то... другой ты какой-то... Чужой — не чужой, непонятно, вот мужики тебя и сторонятся. Ты вроде бича... получаешься!
— Да, я, в сущности, бич и есть... — улыбнулся Валентин.
— Ну, бывший интеллигентный человек! — расшифровал Колька.
— Ну ладно, какой ты бич... ты же образованный... — то ли утвердил, то ли спросил Студент. — Ты что заканчивал?
— Консерваторию... — Балабанов курил, к рыбе пока не притронулся. — Потом пел в оперном театре. Потом... в Чечню уехал.
— Нормально! И чего там делал?!
— В ОМОНе... Сам поехал, контрактником. Я тогда сильно глупый был, себя искал...
Он был необычен сегодня, это все видели. Говорил как всегда спокойно, но не было в лице привычной его иронии, предлагавшей не относиться к нему серьезно. А может, просто трезвый был...
Замолчали надолго. Думали каждый о своем.
— Не сыграешь мою любимую? — нарушил тишину Колька.
Балабан подумал о чем-то, неторопливо достал гитару, погрел струны рукой, попробовал и, склонившись так, что лица под челкой совсем не стало видно, замер... и заиграл тихо-тихо красивыми ясными аккордами. И тихо запел без слов, голосом. Очень странно, совсем ни на что не похоже. Красиво-красиво. Мелодия была печальная и сильная. Небыстро текла, ширилась, неторопливо и уверенно поднималась до небес... потом слова начались... непонятные, но с ними было еще красивее. В Балабанове совсем никакого напряжения не было, печаль вдруг светлой становилась, даже радостной, легко летящей, Валентин задирал голову и улыбался счастливо, но вот голос снова креп, и у мужиков мурашки бежали по коже от разворачивающейся громадной картины жизни. Как это было возможно?!
Все эти высокие и красивые человеческие чувства так не подходили к темноте, хламу и запахам зимовья, что мужикам неловко было глядеть друг на друга. Замерли, как были, ожидая конца. Но мелодия звучала и звучала, добираясь до потаенных углов души, мужики слушали и забывали, где они. Студент отвернулся в окошко, лицо закаменело в злой отчаянной угрюмости. Его на части рвало от любви и жалости к Вальке Балабану, к товарищам, к людям вообще, и из-за этой жалости он всем, чем мог, ненавидел это сучье мироустройство и если бы сейчас ему сказали: кинься в пропасть ради людей — он бы не думал ни секунду. Гитару почти не было слышно, голос звучал настояще, и Поваренок, в мечтах оказавшийся дома среди своего семейства, спьяну пообещал себе, что теперь всегда будет брать с собой приемничек и никогда не будет переключать такую музыку. А Балабан замолчал, заиграл сложные переборы, не сбиваясь, уверенно. Вдруг остановился и, глядя слегка вверх, в темный угол, куда уходила труба печки, в продолжение музыки заговорил в тишине. Он говорил негромко, не по-русски, распевно и ясно, потом снова заиграл.
Длилось это минут тридцать-сорок. К концу у Балабана весь лоб был в капельках пота, волосы прилипли, и он уже не откидывал их. Студент так и сидел, отвернувшись в окно, напряженный, вцепившись клешней себе в голову. Дядь Саша кряхтел, прокашливался и тянул из Колькиной пачки сигаретку — все никак не мог зацепить. Кобяков молчал, он все это время просидел в одной позе, куря и глядя в пол себе под ноги.
— Ну, блин, да-а-а! — произнес после последних аккордов Поваренок. Колька был так серьезен, что на себя не похож. — Что это? — спросил строго.
— Реквием Моцарта.
Опять тишина повисла. Поваренок взял сигарету из пачки Степана, тот сунул пальцы в карман, достал спички. Колька прикурил:
— А что ты там говорил? На каком языке?
— Это «Отче наш»... на латыни... Там... пастырь в церкви панихиду читает по нему.
— По кому?
— По Моцарту.
— А музыку сочинил кто?
— Моцарт.
Колька задумчиво, даже одобрительно качнул головой. Помолчав, спросил осторожно:
— Так это он про себя что ли написал?
— Про всех это.