Черчилль и Рузвельт симпатизировали друг другу и легко находили общий язык. Американский лидер скрывал свою непростую натуру за завесой непреодолимого обаяния, а британский премьер, осознавая важность дружбы с президентом, взял на себя роль Санчо Пансы при Дон Кихоте – Рузвельте. Вечером, после коктейлей, премьер-министр иногда возил Рузвельта от гостиной до лифта. В дни, последовавшие за нападением на Перл-Харбор, общественные выступления в поддержку стратегии «Япония – прежде всего» ненадолго обострили англо-американские отношения. Даже изоляционисты требовали мести. Но Рузвельт остался верен обещанию, данному Соединенными Штатами Британии прошлой весной: если Америка вступит в войну, то будет вести сдерживающую борьбу в Тихом океане, пока Германия, более опасный противник, не будет побеждена.
Прибыв в Белый дом, Черчилль предложил поправку к стратегии «Германия – прежде всего»: оставить Германию в качестве главного врага, но переместить поле битвы из Европы, где англо-американские силы могут легко попасть в ловушку еще одной долгой кровавой войны, в Северную Африку. Там имелось пространство для маневра, что уменьшало вероятность тяжелых потерь, а у немцев в этом регионе было всего несколько танковых дивизий и слабый союзник – Италия. Рузвельта заинтриговала и даже очаровала идея Черчилля. А вот Генри Стимсона и Джорджа Маршалла – нет. Ни один из них не видел особой ценности в отправке сотен тысяч солдат в Северную Африку. Они считали, что эту войну можно выиграть только в Европе, и поделились своим мнением с президентом. На следующий вечер премьер-министр счел, что энтузиазма у Рузвельта поубавилось, но это было только начало англо-американской дискуссии о стратегии, а Черчилль умел убеждать.
В канун Рождества Черчилль и Рузвельт на несколько часов отвлеклись от мыслей о войне и приняли участие в празднике на лужайке Белого дома. На следующий день вашингтонские газеты объяснили большое стечение народа у Белого дома (оцениваемое в двадцать тысяч человек) необычно теплой погодой. Но этому также способствовали чувства страха и одиночества. Пятью днями ранее срок военной службы по призыву увеличили – до конца войны плюс еще шесть месяцев. В то время даже сыновья президента отправились в тренировочные лагеря. За несколько дней до Рождества Элеонора Рузвельт, разговаривая со своим молодым другом Джозефом Лэшем
[194], внезапно сорвалась и расплакалась. Лэш подумал, что миссис Рузвельт расстроена какими-то трудностями, связанными с ее работой в Управлении гражданской обороны, но дело оказалось совсем не в этом. Она и президент только что попрощались со своими верными долгу сыновьями Джеймсом и Эллиотом. Конечно, они должны были пойти на службу. Первая леди сказала, что ей было крайне тяжело смотреть на то, как ее дети уходят, возможно, навсегда. Если исходить только из закона средних чисел, шансов на возвращение обоих её мальчиков не было, – понял Лэш
[195].
Когда последние лучи солнца погасли за холмами Вирджинии, президент вышел на балкон, нажал кнопку – и лужайку Белого дома озарили белые вспышки. Речь Рузвельта была краткой. «Наше самое сильное оружие в этой войне – это уверенность в человеческом достоинстве и братской любви людей, празднующих Рождество», – сказал он собравшимся у ворот Белого дома. Когда президент дал слово Черчиллю, представив его как своего «старого и хорошего друга», воздух уже стал прохладным, а в небе повис полумесяц.
«Я встречаю этот праздник и торжество – начал премьер-министр, – вдали от родной земли и семьи. Однако я покривил бы душой, сказав, что чувствую себя далеко от дома. <…> Здесь, в эпицентре войны, которая гремит по всем землям и морям, подкрадываясь к нашим сердцам и домам, здесь, среди всего этого переполоха, сегодня вечером каждый дом наполнен душевным покоем. <…> Итак, сегодня, только на одну ночь, каждый дом… должен стать ярко освещенным островком счастья и мира».
Выступая на следующий день в Конгрессе, Черчилль продемонстрировал свою способность даже в гневе проявлять красноречие: «Кто мы, по их мнению? Возможно, они не осознают, что мы будем биться против них, пока не преподадим урок, который они и весь мир запомнят навсегда».
Было бы преувеличением сказать, что Джорджа Маршалла в Вашингтоне 1940-х годов почитали как божество, – но лишь небольшим преувеличением. Ростом шесть футов
[196], крепкого телосложения, с рыжеватыми волосами, суровыми чертами лица и кобальтово-голубыми глазами, Маршалл получал от газет той эпохи эпитеты «устрашающий», «недоступный» и «величественный». Но чаще всего описания генерал характеризовался словом «властный». Джеральд Джонсон, сотрудник военного министерства, однажды заметил, что «увидев Маршалла в гражданской одежде, не всякий газетчик сможет его узнать, но даже мальчишка поймет, что перед ним Законная Власть». Даже президент, который обычно обращался к подчиненным по именам, сделал исключение для Маршалла. Однажды он назвал его Джорджем, после чего встретился с возмущенным взглядом «Законной Власти». Впоследствии Рузвельт имел обыкновение обращаться к нему «генерал Маршалл». Конференция «Аркадия» повысила статус генерала до международного. Каждое утро во время конференции Маршалл с руководителем военно-морскими операциями адмиралом Гарольдом Старком и генералом Генри «Хэпом» Арнольдом из ВВС США подходили к зданию Федерального резерва, к северу от Фогги-Боттом
[197]. Там они встречались со своими британскими визави: адмиралом Дадли Паундом, главным маршалом авиации сэром Чарльзом Порталом и фельдмаршалом сэром Джоном Диллом. Официально Маршалл должен был отстаивать американскую точку зрения, но после первой встречи ему стало ясно, что прежде всего нужно добиться единства внутри англо-американской коалиции. У сторон все еще имелись серьезные разногласия по поводу того, как и где вести войну, а также сомнения в военной компетентности друг друга.