– А ну, плыви сюда! – приказала Мари-Жозеф.
Русалка умолкла. Она фыркнула, зашипела и так ударила хвостом, что до помоста долетели брызги, хотя их разделяло не менее десяти футов. Она зарычала и отказалась подплывать ближе.
– Вы бы ее лучше как следует поколотили! – посоветовал мушкетер. – Вот тогда она будет шелковая.
– Так я ее только напугаю, – возразила Мари-Жозеф. – Ее никто и пальцем не тронет, пока мне поручено о ней заботиться.
Она покачала рыбкой над водой:
– Ну плыви сюда, ну, русалочка…
Русалка забила хвостом, обрушив на помост мощную волну и забрызгав Мари-Жозеф туфли и подол амазонки.
Она пропела что-то на русалочьем языке, повелительно и властно, нырнула и исчезла из виду.
«Боже мой, – внезапно осознала Мари-Жозеф, – как же я сразу не догадалась, ей же все это наскучило! Она уже выучила урок, неужели она захочет бесконечно его повторять?!»
Перестав подманивать русалку, девушка выпустила в фонтан рыбку, живую добычу. Но, выпустив ее, она подумала: «Если русалка слушается, только когда сочтет нужным, получается, что я ее ничему не научила и никак не выдрессировала?»
Русалка, посвистывая, всплыла на поверхность, но не приблизилась. Зеваки разразились удивленными возгласами. Она ударила раздвоенным хвостом по воде и двинулась к Мари-Жозеф.
Девушка поднялась.
– Дам тебе еще рыбы, когда научишься приплывать на зов, – заключила она. И продолжила, повинуясь вздорному капризу: – И добавки, если ты снова покажешься зрителям!
«Если бы всех тварей и вправду было так легко дрессировать!» – самодовольно улыбнулась она.
Люсьен с трудом взобрался по величественной лестнице, которая вела в покои мадам де Ментенон. В позолоченных кадках играли весенними оттенками оранжерейные цветы.
Стражник отворил одну половинку двойной двери и с поклоном пропустил Люсьена к мадам де Ментенон.
Апартаменты мадам де Ментенон были обставлены аскетично, под стать монастырской келье. Она не принимала щедрых даров короля, предпочитая жить в серой, бесцветной обстановке. Цветам и драгоценностям не нашлось места в ее покоях. Даже стол, за которым заседали его величество и члены Государственного совета, был покрыт простым черным лаком и украшен весьма скромными золотыми инкрустациями.
Люсьен попытался забыть о неловкости и беспокойстве, неизменно охватывавшем его в этих апартаментах. Он не в силах был развеять ни царившую здесь тьму и скуку, ни стойкую антипатию, которую питала к нему мадам де Ментенон. Он мог лишь горделиво не замечать их.
Единственным ярким пятном, выделявшимся на сером фоне, был покров на коленях у мадам де Ментенон. Расшитый шелк ниспадал тяжелыми мягкими складками, словно написанный на холсте великим живописцем. Золотое шитье, сложные переплетения пламенеющих красных, оранжевых и желтых нитей покрывали весь шелк, кроме его центральной части.
Невзирая на духоту в комнате, мадам де Ментенон устроилась в уложенном подушками плетеном кресле, спасаясь от сквозняков за высокой спинкой и подлокотниками. Она аккуратно добавляла один стежок за другим, расшивая последний белый фрагмент покрова цветами крови и солнца.
Мадам де Ментенон сохранила восхитительный цвет лица и сияющие темные глаза, которыми так славилась в юности, однако ныне, в отличие от Людовика, приняла как должное старость и недуги.
Люсьен поклонился:
– Мадам де Ментенон…
Быть с нею изысканно любезным и неизменно почтительным давно стало для него предметом гордости и даже высокомерия. Как бы она ни провоцировала его, как бы ни вызывала его на колкости (а это случалось не так часто, ибо она была далеко не глупа), он ни разу не удостоил ее язвительным, ироничным ответом.
– Надеюсь, вы в добром здравии.
– Мое здоровье позволяет мне творить добрые дела, – откликнулась она. – Тому, кто намерен совершать благодеяния, ломота в костях не помешает.
Она не спросила у него, как чувствует себя он и в добром ли здравии его семейство; подобных вопросов она не задавала никогда и ни разу, насколько он помнил, не произнесла вслух его титула. Ни один его знакомый, кроме нее, не видел никакой иронии в том, чтобы обращаться к атеисту «граф де Кретьен»
[11].
– Приближается зима, – тихо сказала она, – и люди будут голодать, однако его величество проводит лето в войнах, а осень – в развлечениях. Ах, извините меня за то, что упоминаю при вас о своем горе, вам все равно меня не понять.
Она вновь склонилась над вышиванием.
Люсьен глядел на нее одновременно с раздражением и симпатией. Она не знала ровно ничего о его убеждениях и взглядах и ни разу не снизошла до того, чтобы их выяснить, так как заранее составила мнение о том, каковы все без различия атеисты. Прекрасная, яркая осень только начиналась, а она уже с тревогой ожидала прихода жестокой зимы.
«Мадам Скаррон, – хотел было он сказать, – неужели ваша жизнь с покойным супругом-калекой была столь ужасна? Неужели месье Скаррон ни разу не доставил вам удовольствия или не развлек вас своим знаменитым остроумием? А если доставлять вам удовольствие не позволяли ему недуги, то неужели вы ни разу не почувствовали радости оттого, что сумели заставить его забыть о страданиях? И теперь, в свою очередь, наказываете моего обожаемого монарха?»
Однако он не произнес это вслух и никогда не решился бы заговорить об этом. По крайней мере, с супругой короля.
– Сколь тонкой работой вы заняты, – заметил он, неожиданно для себя ощутив непривычную тоску: вышивание было любимым занятием покойной королевы (он до сих пор хранил подаренный ею платок, сплошь покрытый вышитыми шелком цветами, так что пользоваться им было все равно невозможно), ведь, сказать по правде, ей, глупенькой, печальной, нежной, при дворе супруга и заняться-то более было нечем.
– Это дар, – ответствовала мадам де Ментенон.
Разгладив белый шелк, она подняла покров, чтобы граф де Кретьен мог как следует рассмотреть шитье.
На атласе в муках корчились люди. Кричал воздетый на дыбу, инквизитор вырывал внутренности у женщины, утопающей в крови, а посредине извивался на костре от невыносимой боли обезумевший человек в средневековом платье, и плоть его пожирали языки алого шелкового пламени.
Люсьен безучастно оглядел вышивку:
– И все это сплошь вольнодумцы, либертены и опаснейшие еретики.
– Это вышили мои девочки в Сен-Сире.
– Не пугают ли, мадам, юных школьниц столь жестокие картины?
– Вы правы, сии картины куда как жестоки, однако они способны наставлять в истинной вере. Расшивая покров, мои девочки размышляли о том, что есть ересь, непослушание и их последствия. Я должна как можно скорее завершить работу.