– Мой сын никогда не выказывал хорошего вкуса в выборе женщин, – а затем добавляет язвительную концовку: – До сегодняшнего дня.
Это настолько нелепо, что оба громко хохочут, рассмешив и Дейви. Однако эта реакция навлекает осуждающий взгляд Шевон, одной из сестер Спада, и они обуздывают свое веселье. Угрюмо здороваются с другими скорбящими и заходят в церковь. В увешанном иконами китчевом дворце дореформенного христианства Викторию поражает контраст с кремацией ее сестры. В открытом гробу выставлено тело Дэниэла Мёрфи, подготовленное к полной заупокойной мессе.
Рентон поневоле сталкивается с Больным, который пришел вместе с Марианной. Отрывисто кивнув друг другу в знак приветствия, оба помалкивают. Обоим хочется заговорить, но не удается обойти мощную диверсантку – гордыню. Они всячески стараются не встречаться глазами. Рентон засекает, что Викки и Марианна переглядываются, и решает держать их одну от другой подальше.
Они гуськом проходят мимо гроба. Рентон с тревогой замечает, что у Дэниэла Мёрфи определенно цветущий вид, лучше, чем в последние лет тридцать, – гробовщики заслужили медаль за свое мастерство. На груди сложен хибзовский шарф, которым Спад разжился на «Хэмпдене». Рентон вспоминает трип под ДМТ и задается вопросом, где же Спад сейчас. Это наглядно доказывает, насколько опыт с ДМТ изменил жизнь: раньше Рентон просто подумал бы, что Спад полностью испарился, как Томми, Мэтти, Сталкер и Свонни до него. Теперь Рентон уже в самом деле не знает.
Священник встает и говорит шаблонную речугу, а родные Спада ежатся под одеялом скудного духовного утешения, которым она укрывает. Церемония протекает гладко, пока на полированную кафедру не поднимается сын Спада Энди, чтобы произнести надгробную речь.
Рентону Энди Мёрфи кажется очень похожим на молодого Спада, просто вылитый. Голос, однако, мигом разрушает это впечатление – более образованный, обычный эдинбургский, с ноткой североанглийского.
– Мой папа работал перевозчиком мебели. Ему нравился ручной труд, он обожал оптимизм, с которым люди въезжали в новое жилище. В молодости его сократили. Уволили целое поколение, когда отказались от физического труда. Папа не был честолюбивым, но он был по-своему хорошим человеком, верным и добрым другом.
На этих словах у Рентона невыносимо екает в груди. Взгляд у него стекленеет. Он хочет посмотреть на Больного, сидящего за спиной, но не может.
Эндрю Мёрфи продолжает:
– Мой папа хотел работать. Но у него не было навыков или квалификации. Для него было важно, чтобы я получил образование. И я получил. Теперь я юрист.
Марк Рентон переводит взгляд на Элисон. Сквозь слезы та сияет от гордости за достижения сына. Рентон думает: кто произнесет надгробную речь надо мной? Он вспоминает про Алекса, и горло перехватывает. Когда Рентон умрет, его сын останется один. Рентон чувствует, как Викки сжимает его руку.
Настроение у Эндрю Мёрфи меняется:
– И через несколько лет – может, пять, а может, десять – меня сократят, как навсегда сократили его. Профессия юриста исчезнет, как исчезла профессия чернорабочего. Ее выведут в тираж большие данные и искусственный интеллект. Что же я буду делать? Ну, тогда-то я и узнаю, насколько похож на отца. И что я скажу собственному ребенку, – он указывает на свою подружку с раздувшимся животом, – через двадцать лет, когда не будет мест для чернорабочих и юристов? Есть ли у нас программа действий, помимо того, чтобы гробить нашу планету и отдавать все ее богатства сверхбогатым? Мой отец прожил жизнь зря, и да, во многом он виноват сам. Но еще больше виновата система, которую мы создали, – заявляет Эндрю Мёрфи. Рентон замечает, как священник напрягается до такой степени, что давлением в собственном очке мог бы расплющить Солнечную систему. – Какова мера жизни? То, как сильно любили мы и любили нас? Добрые поступки, что мы совершили? Великое искусство, что мы создали? Или же деньги, которые мы заработали, украли или накопили? Власть, которую мы проявляли над другими? Жизни, на которые мы отрицательно повлияли, которые мы укоротили или даже отняли? Нам нужно добиться большего, иначе мой отец скоро покажется нам глубоким стариком, потому что все мы снова начнем умирать, не дожив до пятидесяти.
Рентон думает о рукописи Спада. О том, что Спад прожил жизнь не совсем зря. Рентон отправил рукопись, с незначительными изменениями, одному издателю в Лондон. Ему кажется, будто он затылком чувствует хищный взгляд Больного. Однако его старый друг и антагонист уставился в пол. Больной пытается подавить пронзительный, подрывной довод о том, что смысл жизни обретается лишь в отношениях с другими и что нас жестоко обманывают, внушая, будто все дело в нас самих. Усиливается боль за глазными яблоками, и во внутренностях сгущается тошнотворная кислота. Так не должно быть: Спад мертв, Бегби нет, они с Рентоном порознь. Больной старается убедить себя, что пытался спасти Спада, но его друга подставили двое остальных: его зять Юэн Маккоркиндейл и хозяин борделя Виктор Сайм.
– Эти бляди убили Спада, – шепчет он Марианне, подняв голову. – Эти двое, которых тут нету.
– Бегби?
– Нет, не Бегби. – Больной окидывает взглядом присутствующих. – Юэн. Он обосрался как врач, даж не смог помешать, чёбы Спада не инфицировали. И я позволил этому пиздюку воссоединиться с моей сестрой!
Звучит «Солнце над Литом», все встают и по очереди подходят к гробу, отдавая последний долг. Это странно и пугающе, но Спад даже не похож на покойника. Нет той безжизненности, бездушности, бесцветности, что обычно бывает у мертвецов. Как будто вот-вот вскочит и попросит ешку, думает Больной. Он крестится, в последний раз глядя в лицо другу, выходит из церкви и закуривает сигарету.
Больной подслушивает разговор Марка и Дейви Рентона с подружкой Рентона, которую с раздражением признает на редкость симпатичной. Он удивляется, что она англичанка, а не американка. Слыша, как его старый соперник бубнит что-то про свой рейс в Л.-А., Больной морщится и отводит Марианну подальше. Рентон отобьет бабки, с горечью рассуждает он, говно не тонет. Сайм, конечно, не явился, но Больной расстроен отсутствием Майки Форрестера.
Марианна спрашивает, пойдут ли они на поминки в гостиницу в Лит-линкс, куда направляются все присутствующие.
– Нет, избавлю себя от причитаний терпил-плебеев. Неистовая злость и скорбь вперемешку с жалостью к себе – вот идеал фальшивых мероприятий, а наебениваться с лузерами – ноль прикола. Ты движешься по жизни дальше или вообще стоишь на месте, – изгаляется он, пока они идут в «Кёркгит». – Даже в церкви было почти невмоготу, невзирая на величественную священную обстановку. Впрочем, семья Мёрфи всегда увлекалась не теми чертами католичества. Для меня имеет смысл только исповедь, когда высыпаешь переполненное мусорное ведро с грехами, чтобы освободить место для новых, входящих.
– Его сын произнес очень классную речь, – отмечает Марианна.
– Угу, хоть и чересчур уж коммунистическую для старого священника – явно не богослова освобождения.
Она внимательно смотрит на него: