Если строки эти попадутся кому-нибудь из служивших в Дагестанском полку в пятидесятых годах, то меня могут упрекнуть в измене, так сказать, той части, к которой я сам же принадлежал, и, быть может, даже обвинят в неправдивости. Но я раз и навсегда поставил себе за правило в моих воспоминаниях держаться строгой истины и ставить ее выше личных отношений, поэтому излагаю и в этом случае взгляд мой совершенно откровенно, без всяких искажений. Да и обижаться здесь никому не приходится: на свете никогда не бывает действия без причины; обстоятельства так сложились, что не только полки, но целые дивизии, целые большие районы Кавказа получали свою особую типическую окраску. Дагестан – я говорю об обществе, войсках и характерных чертах – также мало походил на левый фланг, как этот – на правый или Лезгинскую линию. Резкая разница, кидавшаяся в глаза наблюдательному человеку при переходе границы одной военной области в другую, была также поразительна, как и то различие, которое замечается на Кавказе на каждом шагу в коренном его населении. Очевидно, что и физические свойства края, и характер ближайшего враждебного племени имели свою долю влияния на войска наши; кроме своих домашних условий, зависевших от состава офицеров, качества полковых командиров и т. п., действовавших на образование известной типичности полков, войска незаметно для себя подчинялись естественному закону – зависимости человека от окружающей его природы. Старые кавказцы, особенно те, которым приходилось перебывать на разных театрах войны и сходиться в походах то с теми, то с другими полками Кавказской армии, без сомнения, замечали эти особенности; ничего нового, следовательно, в словах моих они не встретят, но я счел все-таки не лишним привести и эту черту, чтобы охранять по возможности все оттенки дорогой нам, кавказцам, эпохи от забвения.
От Оглы до Кутиш считалось двадцать пять верст. Выступили мы рано, тянулись обычным, медленным ходом; дорога пересечена множеством балок, усеяна сплошь камнями; характер местности все угрюмее и серее. В пятом часу пополудни, наконец, показался аул Кутиши, напомнивший мне отчасти Шатиль: те же почерневшие груды камней, постепенно друг над другом возвышаясь, упираются в отвесные скалы, и только вблизи, всмотревшись, видишь, что это сакли, амфитеатром построенные, со стенками, покрытыми лепешками свежего кизяка, мимо которого по узеньким, кривым переулкам приходится пробираться, терзая и обоняние, и осязание. Кругом ни деревца, ни кусточка, ни травки, ни воды, только камень и камень: кое-где запаханные терраски, с большим трудом и усилиями устроенные жителями, далее – справа и слева горы, серые, обгорелые, изрытые, будто оспа свирепствовала и исказила всю местность. Кое-где разбросаны акушинские аулы, едва различаемые в этом общем море серых, мертвенно-серых тонов.
На меня природа производила всегда чрезвычайное впечатление: картины ее отражались не столько в моем зрении, сколько в душевных ощущениях, в воображении. Въедешь, бывало, в ущелье Аргуна, или верховья Пшавской Арагвы, или Андийского Койсу, взбираешься по узенькой, скользкой, только местной лошади и привычному всаднику доступной тропинке: кругом нависли скалы с торчащими из расщелин соснами, далее высокие, зеленые, крутопокатые горы, за ними снеговые пики; жаркий полдень, чистое лазоревое небо, изредка прорывающийся легкий свежий ветерок; внизу клубится, пенится, бушует река, и не однообразными монотонным гулом – нет, как будто подчиняясь каким-то законам гармонии, то тише, то громче, то порывами, то замирая, то гул слышится глухой, то как бы завывание… А кругом между тем мертвое молчание, какое-то торжественное спокойствие, такая тишина, что не может нарушить ее рев реки, что только ее, эту тишину, и слышишь… Все это, бывало, охватит меня каким-то особенно прекрасным, поэтическим ощущением, забьется оживленнее пульс, унесется воображение в сферу фантастических картин, и невольно вспоминались иные строфы лермонтовских стихов, и тут только становилось ясным, как правдивы выразившиеся в них картины. Например: «Орел, недвижим на крылах, едва виднеет в облаках». Сколько раз наблюдал я этого орла, действительно недвижного на крыльях, едва-едва и то хорошему глазу заметного в самой лазури неба, резко под углом к снежным вершинам высящегося над вами. Или: «В полдневный жар, в долине Дагестана» и т. д. Прекраснее, типичнее нельзя очертить несколькими словами этой природы!.. Эта серая сплошная масса камня, припекаемая жгучим солнцем, на впечатлительного человека действительно может произвести только уныние, тоску; здесь, придавленный этими чувствами, невольно обратится он к воспоминаниям о далеких родных местах и лицах, его потянет неотразимой силой в свою, родную сферу, и с болью сердечной он сознается в невозможности вырваться…
Подходя к аулу, мы стали встречать офицеров и солдат, спешивших скорее узнать что-нибудь. Их нетерпеливое любопытство было вполне понятно: в течение 7–8 месяцев батальон подвергался, так сказать, одиночному заключению, и хотя всякий раз при возвращении оказий, ожидания каких-нибудь особенных известий, иных писем, денег и прочего оставались бесплодными ожиданиями, все-таки опять в день прихода оказий все уже с утра волновались теми же ожиданиями и не могли утерпеть, чтобы не побежать за версту-другую навстречу.
Вместе с офицером, начальствовавшим оказией, и я тотчас отправился к батальонному командиру являться. После обычного: «Господин подполковник, честь имею» и прочее командир Илья Алексеевич Соймонов, Царство ему Небесное, встретил меня начальнически любезно, усадил и стал расспрашивать: «Ну-с, что же Павел Николаевич-с (полковой командир) здоров-с, ничего особенного не приказал-с? А в Шуре ничего не слыхали, когда выступать войска будут? Князю (М. З. Аргутинскому) вы представились?» и т. д. Затем: «Извольте сейчас вступить в должность-с и отдайте в приказ по батальону-с; писаря бестию держите в руках-с – пьянствует; сакля вам готова та же, где квартировал прежний адъютант; расположитесь, отдохните, после подробнее потолкуем-с».
И началась для меня совершенно новая служба, новая жизнь. С величайшим удовольствием и теперь еще вспоминаю, что особенно счастливый случай бросил меня в 3-й батальон Дагестанского полка, лучший в полку батальон. Соймонов, характеристику которого я постараюсь по возможности изобразить подробнее, умел поставить себя в отличнейшие отношения и к полковому, и к высшему в крае начальству. Князь Аргутинский особенно к нему благоволил. Полагаю, что только этому обстоятельству и можно приписать лучший состав офицеров в батальоне, а еще более то, что его постоянно, вне очереди, назначали летом в отряды, а на зиму – большей частью на передовые пункты; это было тогда постоянным мечтанием офицеров: возможность получить награду, прибавка к жалованью в виде рационов, отпускавшихся довольно щедро всем, исключая субалтернов, и избавление от слишком близкого соседства с полковым штабом, его педантическими требованиями фронтовых учений и прочим. И батальонный, и все четыре ротных командира, и батальонный лекарь оказались хорошими людьми, с которыми можно было жить, – это весьма облегчило мне первое непривычное время, когда мною овладело в высшей степени тягостное, тоскливое чувство…
Устроившись наскоро в сакле, я прежде всего отправился к моему предместнику, чтобы по возможности получить хоть какое-нибудь понятие о предстоящей мне деятельности. Я встретил штабс-капитана Сеницкого, добрейшего, простейшего человека, вытянувшего в звании вольноопределяющегося чуть ли не 10–12 лет в Одесском егерском полку, занимавшегося там в полковой канцелярия и изучившего до тонкости весь механизм «требований», «зачетов» «на прибылых», «убылых» и прочее. Когда я ему объяснил, что никакого понятия об этом не имею и стал в тупик от этих «зачетов», «прибылых» и т. п., Сеницкий растолковал мне, что в этом-то и заключается вся суть адъютантской должности, потому что она ведет к страшной ответственности: все излишне неправильно вытребованное – провиант, спирт, деньги – взыскивается после вдвое, да кроме того, ведет к разным неприятностям, нередко и под суд; писари большей частью плуты, и если подметят, что адъютант дела не понимает – подведут непременно; все же прочие обязанности адъютанта: небольшая переписка по канцелярии, получение и передача приказаний и прочее – хотя и хлопотливы, но, в сущности, пустяки, которые через несколько дней могут быть усвоены легко всяким. Сеницкий с полнейшей готовностью обещал мне свое содействие к изучению трудной науки о требованиях и зачетах: он еще с месяц оставался при батальоне, и я благодаря ему уразумел эту механику достаточно, все же прочее действительно оказалось пустяками. Батальонер был мною доволен и некоторым образом даже как бы польщен, что: «Вот-де у него адъютант-с офицер, занимавший разные должности, лично известный самому главнокомандующему и всему высшему начальству-с». Даже по поводу моего признания, что я никакого понятия о фронтовой службе не имею, покойник сказал: «Ничего-с, обойдетесь пока без этого; зимой можно будет поучиться, а теперь одно, без чего уже никак нельзя-с – это сигнальчики-с: возьмите старшего горниста да каждый день часик займитесь с ним где-нибудь в сторонке-с, а я вас после проэкзаминую-с». Я так и сделал: в течение нескольких дней выходил с горнистом за аул, усаживались мы на камнях, и трубил он мне по тетрадочке по порядку все номера этой милой музыки, и очень скоро заучил я эти нехитрые мотивы и также бойко мог выдержать экзамен, как и те ординарцы, что в поте лица ежедневно, дрожа, выступали в Ишкарты перед полковым командиром… «Рассыпьтесь молодцы, за камни, за кусты, по два в ряд!» – вертелось на языке как-то невольно по нескольку часов кряду.