Через какую-нибудь неделю майор Котляревский, вообще приходивший в восторг, если какое-нибудь построение совершалось удачно, не знал, как выразить свое удивление по поводу успехов моих и еще одного офицера – поручика Басова. После учения соберет он, бывало, всех и начнет делать разные замечания, толковать, выговаривать, а наконец, обратится к Басову: «Ты, Басинька, молодец; ну, да и не удивительно, ведь из наших юнкеров, из волынских; а вот пристав – так уже это просто мое почтение. Да вы не надували ли нас, показывая, будто ничего не знаете? Не в пять же дней выучились?!». И на радостях потащит меня с Басинькой на колбасу.
Должно быть, Котляревский счел нужным о результатах своих занятий и наших отличиях доложить полковому командиру, ибо в один прекрасный день мы с Басовым были приглашены обедать и, что было еще неожиданнее, полковник сказал нам: «Прошу каждый день ко мне обедать». И ведь что значат известные условия, окружающие положение человека: я, столько раз обедавший у князя Воронцова и других высших начальствующих лиц, от приглашения полковника Броневского пришел в весьма торжественное настроение, я видел в нем какое-то особое отличие, я был польщен таким необычным знаком внимания педантически-сурового командира, перед которым полк ходил по струнке. Да, когда Павел Николаевич Броневский «жаловал» кого-нибудь к своему столу, то, за исключением двух-трех «вольнодумцев» в целом полку, все прочие считали это за особую награду. Я не разделял взгляда этих двух-трех, потому что не мог не видеть, что «вольнодумство» имело источником просто личное неудовольствие.
Обиды эти носили тот же педантически-служебный характер. Все должны были собраться в назначенную минуту, выходил полковник, делал общий поклон, произносилось повелительно «подавать» и «прошу садиться», само собой по чинам. Кроме Котляревского как штаб-офицера, никто не позволял себе заговорить; один майор оглашал безмолвный стол рассказами, большей частью из фронтового или походного мира. Ораторскими способностями он не отличался, привирал и подчас заговаривался до изумительных вещей. Так, один раз он уверял, что жиды слепые родятся, как щенята!.. Рассмеяться не позволялось, ибо говорит штаб-офицер; и мне передавали, что был случай, когда один из обедавших офицеров не воздержался и фыркнул громким смехом при каком-то рассказе майора о том, что он, преследуя неприятеля, попал в трясину одной, другой, третьей ногой. Полковник тут же сделал рассмеявшемуся замечание и перестал приглашать к обеду. Я, однако, решился раз прервать тишину и рассказал что-то из моей жизни в горах, среди тушин. Все взглянули на меня с каким-то смущением, как бы боясь за мою участь, но сверх ожидания рассказ был встречен благосклонно, дополнительными вопросами, что и ободрило меня на этом пути: я пользовался антрактами речей майора и рассказывал о местности Аргуна или Андийского Койсу, о кистинах, набегах или моих похождениях с горцами и прочем. Полковник слушал с видимым любопытством и удовольствием. Как офицер Генерального штаба и образованный человек он, само собой, интересовался краем, еще мало ему знакомым.
Так проходило время в Ишкартах, и в этот раз место не казалось мне уже до такой степени антипатичным и унылым, тем более что в полковой библиотеке получались «Отечественные записки» и имелось много порядочных книг. Полковой хор был у нас очень хороший, и я часто, бывало, зайду в музыкантскую школу, дам старшему на чай да целый час и слушаю музыку, особенно некоторые нравившиеся мне пьесы. Вариации на малороссийские мотивы и увертюру из Вильгельма Телля исполняли они отлично.
На шестой неделе Великого поста, наконец, был назначен всем нам, офицерам, экзамен. Для этого был выведен в полном составе батальон, и мы в полной форме стали во фронт уже совсем как следует: кто в звании ротного, кто – взводного командира. Явился майор, прочитал нам торжественным голосом наставление, произвел маленькую репетицию, а затем пришел на плац и полковник. Были произведены полное батальонное учение и церемониальный марш с музыкой. Затем люди отпущены в казармы, а офицеры вызваны перед командиром. Полковник прежде всего поблагодарил Котляревского за его труды. После похвалил Басова, меня и еще кого-то, остальным выразил неудовольствие, а штабс-капитану Васильеву намылил жестоко голову за совершенное незнание дела, прибавив: «Извольте взять пример с поручика З., первый раз ставшего во фронт; я вынужден дать ему, младшему, роту прежде вас; извольте учиться, и если в следующий раз вы не окажете лучших познаний, представлю по начальству к увольнению за неспособность». Еще раз поблагодарив меня за успехи, полковник прибавил: «Теперь прошу заняться еще егерским учением и приучиться к командованию ружейных приемов».
Служба во все это время не ограничивалась, впрочем, одними лекциями майора Котляревского, кое-что приходилось делать и по заведыванию командой крепостных ружей, люди коей в числе 27 человек постоянно требовались для исполнения разных обязанностей, до их специальности вовсе не относившихся; кроме того, нередко наряжался я дежурным по штаб-квартире, или визитир-рундом, что в Ишкартах ввиду строгости полковника исполнялось гораздо педантичнее, чем в Шуре, и двукратный обход ночью, кругом довольно обширного штаба, в грязь или холодную непогоду был крайне тяжелой обязанностью.
За время бытности моей в Ишкартах случилось замечательное происшествие. В начале ноября, еще до моего туда прибытия, ожидался приезд бригадного генерала Волкова для инспекторского смотра. Начались приготовления, и в ротах было отдано строгое приказание всем людям к смотру чиститься, иметь все положенное по штату в ранцах, вообще быть в полной исправности. На другое утро после отдачи этого приказания в 13-й мушкетерской роте оказался один солдат бежавшим ночью 3-го числа. Для ротного командира, конечно, происшествие неприятное, тем более что этот солдат был хороший по фронту, но побеги случались тогда нередко, и потому дело пошло обычным порядком. 22 ноября рано утром в мое дежурство из ближайшего покорного аула в Ишкарты явились два татарина и объявили, что накануне были они на охоте в горах и среди развалин Караная, привлеченные сильным лаем своих собак, совершенно нечаянно нашли в снегу больного солдата, но как он не в состоянии был подняться, они же вдвоем нести его не могли, то и пришли дать нам знать об этом. Я тотчас доложил полковому командиру, а он распорядился послать офицера с сорока человеками и полковой повозкой за найденным солдатом. В сумерки команда возвратилась и доставила в полковой лазарет полуживого солдата с отмороженными ногами. Когда его обогрели и дали ему немного теплого супа, он пришел в себя настолько, что мог отвечать на вопросы. Вот что он показал: получив приказание готовиться к инспекторскому смотру и испугавшись ответственности за какую-то утраченную вещь, кажется рубаху, он решился бежать. В сумерки, воспользовавшись туманом, он успел проскользнуть мимо часового в ворота и пустился в горы, рассчитывая к утру добраться в Гимры. На нем были только шинель сверх белья и короткие сапоги на ногах, да захватил он фунта два хлеба. Туман, однако, так сгустился, что он скоро потерял дорогу и, проплутав всю ночь, очутился над каким-то ужасным обрывом. Отдохнув несколько часов и съев свой хлеб, он пустился дальше, но туман в горах не исчезал, никакой дороги он не находил, все поиски в разные стороны постоянно приводили его к ужасным обрывам, так что на третий день, выбившись из сил, мучимый голодом, прорвав по камням сапоги и поранив до крови ноги, он решился пуститься по склону гор назад, чтобы попасть в Ишкарты и явиться с повинной. И это ему не удавалось в течение двух суток: он, казалось ему, спускался вниз уже столько времени, что должен был бы давно быть в Ишкартах или, по крайней мере, услышать барабанный бой утренней или вечерней зари, а между тем попадал в какие-то балки, заваленные крупными камнями, в водомоины, туман же все не проходил, холод становился резче, а голод уже производил судороги в животе… Проведя в одной из таких балок ночь, он на рассвете уже почти ползком, все придерживаясь ее направления, пустился дальше и через несколько часов очутился в старом Каранае, местности ему знакомой (сюда часто хаживали наши команды по тревогам, за фуражом и т. п.), откуда он уже мог наверно попасть в штаб, до которого осталось верст восемь. Но сил идти дальше не хватило, он прилег под старой стеной, закрываясь ею от ветра, и думал, что, отдохнув, может быть, еще в силах будет доползти до места… Заснул он тут. Но через некоторое время муки голода возобновились до нестерпимой боли. Он открыл глаза – на дворе темная ночь, резкий ветер свищет, и снег огромными хлопьями носится в воздухе… Прошла ночь, развиднело, но занесенный почти весь снегом несчастный не мог уже подняться с места: к совершенному упадку сил, к голодным спазмам присоединилась жестокая боль отмороженных ног… Он то впадал в забытье, то очнется и глотнет раз-другой снега… В таком положении он пробыл пятнадцать суток, пока его не нашли татарские собаки, обратившие своим лаем внимание своих хозяев. Не забудьте, что перед этим он уже четверо суток блуждал по горам, съев за все время два фунта хлеба! И что еще удивительнее: солдат этот, видный, большого роста, отлично сложенный человек, обладал громадным аппетитом, так что никогда не довольствовался отпускаемой порцией хлеба и щей, а прикупал белый хлеб или другие съестные припасы. Он был из зажиточного мещанского семейства города Сумы (Харьковской губернии) и часто получал письма с деньгами.