Книга Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867), страница 133. Автор книги Арнольд Зиссерман

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867)»

Cтраница 133

Отдохнув и угомонившись от целой недели сильных ощущений, я еще долго, однако, не мог отделаться от носившихся предо мной картин и кровавых сцен 24 октября. Эта отсеченная рука, бьющий из нее фонтан крови, этот прокалываемый мюрид и его ужасный, невыразимый стон; еще более – один догола ободранный, весь исколотый штыками, сочтенный за мертвого, но вдруг поднимающийся горец, с какой-то мольбой протягивающий к нам руки… Ах, эти страшные видения!.. Много ночей кряду, только что начинал я засыпать, вставали они предо мной во всей своей ужасающей наготе – и нервная дрожь пробегала по всему телу, и я должен был опять зажигать свечу и браться за книгу…

Удивительно. Не первый же раз видел я кровавые сцены боя: сам еще в 1845 году с каким-то непонятным остервенением рубил бегущего дидойца, в 1850 году рубанул по голове одного из вздумавших напасть на нас на Лезгинской линии абрека (все это уже рассказано в прежних главах), в 1851 году в Табасарани довольно насмотрелся на своих и неприятельских убитых, а в этот раз так сильно подействовали на меня эти кровавые картины… И ведь я вовсе не был слабонервный человек. В самых молодых годах много раз смотрел на анатомирование висельников, утопленников, хладнокровно присутствовал при этом отвратительном опиливании кружком черепа, при распластывании на части человеческого тела, наконец, сколько видел ужасных наказаний кнутом, шпицрутенами, сколько вешаний – было от чего притупиться нервам… Почему же сцены 24 октября произвели на меня такое подавляющее впечатление – решительно не могу объяснить. Впоследствии во скольких горячих делах в Чечне и за Кубанью пришлось побывать, сколько сотен трупов валялось перед глазами, но такого нервного потрясения, такого расстройства воображения я уже не испытывал более.

XLVII.

Вследствие описанных происшествий мои отношения с Б. в течение некоторого времени были самые мирные, чем я и воспользовался: во-первых, для того чтобы убедить его представить Толстова к производству в унтер-офицеры; во-вторых, чтобы снарядить один раз оказию в Дешлагар вместо Шуры за капустой и другими припасами, куда гораздо ближе и не так утомительно для ротных лошадей, а главное – куда мне хотелось проехаться для посещения Э. Ф. Кеслера.

Он согласился на то и другое.

В Дешлагар я съездил по той дороге через Акушу, по которой мы проходили в сентябре к Губденю. В самой Акуше, огромном ауле и, судя по постройкам, платью жителей и другим признакам весьма зажиточном, я заехал к главному кадию, которого видывал несколько раз в Кутишах, еще у покойного Соймонова. Объяснялись мы с ним довольно сносно, хотя он не знал адербиджанского наречия, а я – кумыкского; сходство их, однако же, приблизительно как между великорусским и малороссийским. Во всяком случае, возможность такого разговора, умение сидеть, поджав ноги, помыть известным приличным образом руки перед обедом, есть руками и т. п. ставили меня совсем в другое положение, чем всякого другого русского офицера, если он по должности не имел влияния на жителей.

Кади, почтеннейший старик высокого роста, с подкрашенной короткой бородой, в своем неизменном, на плечи накинутом тулупе, с подобающими его сану огромнейшим воротником, украшенным тремя хвостиками, и длинными, до пола узенькими рукавами, в коричневой бараньей шапке, напоминающей формой не кавказскую папаху, а, скорее, малороссийскую шапку, имел чин нашего штабс-капитана (милиции). В доме у него, по крайней мере во дворе и в кунацкой, видна была примерная опрятность и обстановка, напомнившая мне отчасти обстановку беков и зажиточных людей в Элису. Уселись мы с кади перед пылавшим камином на коврах, закурили трубочки и в ожидании обеда разговорились о разных политических материях. Горские талейраны не менее парижских знакомы с правилом употреблять слова для скрывания мыслей, и потому я уже давно привык к ходу и смыслу речей собеседников подобного рода: «Кнезь Аргут коп яхши, Лазаруф коп яхши (князь Аргутинский очень хорош, Лазарев очень хорош, то есть человек), мюрид яман (мюрид не хорош)». Это вставлялось постоянно, в полной уверенности, что мне, русскому, оно должно очень нравиться, и что я, без сомнения, доведу это до сведения кого следует. На мое замечание, однако, что весь народ их сочувствует мюридам, чему я, впрочем, и не удивляюсь, ибо это следствие религиозного и племенного единства, кади пресерьезно отвечал: «Народ глуп, что он понимает? Народ – баран: куда пастух погонит, туда он и пойдет. Кади яхши, гамусы яхши; халх пхэ! (кади хорош, все хороши; народ пхэ, то есть ничто)». При этом он сделал какой-то знак, дунув на свои пальцы, как бы желая выразить нечто, нуль: вот-де что народ, если кади хорош. Все вертелось на этой теме, и кади, очевидно, был весьма доволен моей беседой.

– Сэн гюрджи (ты грузин)? – спросил он меня.

Я щелкнул языком – звук, означающий отрицание (выразить буквами этот звук, как и многие другие, имеющие на Кавказе у всех почти туземцев известное значение, нет возможности).

– Сэн эрмены (ты армянин)?

Я опять щелкнул отрицательно.

– Урус?

Я кивнул утвердительно.

– Алла-Алла! – и замотал головой в знак удивления. – Бэла урус гёрмадым (такого русского я не видал).

Я рассказал ему о своем пребывании в Элису, моем управлении там, происшествиях с качагами и прочем. Кади только чмокал губами, восклицал «па!», приговаривал «Алла-Алла» и заключил вопросом: чем я так провинился, что из таких великих людей попал в простого «салдуз баяр» (то есть солдатского боярина, офицера)?

– Ничем, – говорю ему, – не провинился; сам просил о переводе в полк, чтобы иметь больше случаев драться с мюридами и получать чины, кресты.

Он только в крайнем изумлении головой кивал, да едва ли и поверил мне. Отказаться от самого высшего удовлетворения честолюбия, состоящего, по понятиям азиатца, в управлении народом, в выслуживании и разбирательстве жалоб, в миловании и карании – одним словом, в роли повелителя, пользующегося услугами, поборами, раболепием, отказаться от такого благополучия, чтобы заменить его ничтожной ролью начальника солдат и поминутно быть готовым подставлять лоб под пулю, ведя скучную жизнь на одном маленьком жалованье, – для кади это было чем-то диким, безумным, неестественным; он сомнительно на меня поглядывал, и уверения мои, очевидно, не убедили его.

Наконец, принесли обед на большой деревянной доске и поставили перед нами. Похлебка с галушками, поджаренные кусочки баранины, впрочем, не свежей, а вяленой (не барана же резать для такого ничтожного гостя, вот если бы кто-нибудь из приближенных к Аргуту или хоть к Лазаруфу – тогда дело другое), кислое молоко с чесноком, мед, еще какая-то кашица с чесноком, очевидно, подражание персидскому плову – разнообразие большое. Пообедав и опять обмыв руки, мы распрощались с кади; я наговорил ему кучу благодарностей и комплиментов с пожатием руки, низкими поклонами и обещанием на обратном пути заехать.

К вечеру я был в Дешлагаре и сидел за чайным столом уже в совсем иной обстановке, чем за обедом у акушинского владыки.

Кто не испытывал сам, тот никогда не поймет радостного чувства, охватывающего человека, попадающего из лагерной, грязной, дикой обстановки в европейский дом со всеми атрибутами цивилизованного комфорта. После мрачной, сырой сакли попасть в сухой, светлый, оживленный присутствием европейских женщин дом, да еще прямо за чайный стол, от надоевшего однообразного образа жизни среди одних и тех же лиц перейти в круг свежих людей, имеющих возможность получать более интересные известия, находящихся в сношении с Петербургом, два раза в неделю получающих газеты, – все это, повторяю, такой праздник, такая радость, что не испытавшему понять их трудно.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация