XV.
Между тем пока я вращался в сфере высших кавказских властей и интересов, забота специалиста по части каверзных бумаг возымела свое действие в сферах более низших, каково губернское правление. Там, прочитав все эти рапорты, выписки и прочее, постановили произвести о растрате казенных сумм и беспорядках по ведению денежных книг и отчетностей законное следствие и следователем назначить чиновника особых поручений при тифлисском губернаторе Шпанова. Узнал я об этом только тогда, когда в один прекрасный день в мою полутемную саклю явился казак, просить меня в окружное управление, где ожидает-де чиновник из Тифлиса. Прихожу, раскланиваюсь с г-ном чиновником, и оба остаемся в заметном недоумении. Я почему-то представлял себе следователя в виде заматерелого канцелярского служаки, титулярного советника с пряжкой «за XX лет беспорочной службы», с красным носом, табакеркой и злобно потирающего руки при виде молодой жертвы, которую он с легкостью опутает целым рядом статей законов, приложений, продолжений, примечаний, указов и форм… А вдруг вижу молодого человека лет 22–23 с артистическими длинными волосами, в пиджаке, с лорнеткой и львиными ногтями, весьма тщательно на мизинцах отделанными – одним словом, тип салонный, а не канцелярский. Мне даже хотелось рассмеяться… Г-н Шпанов, в свою очередь, как бы с удивлением спрашивает: «Это вы помощник окружного начальника, губернский секретарь З.?» – «Я самый, к вашим услугам». – «Удивительно… а я, – говорит, – представлял себе вас этаким старым подьячим, сутягой, с которым ступай тут возись, а он будет закидывать статьями, указами да всякими крючками, в век не расхлебаешь». – «Ну, – говорю, – и я представлял себе следователя таковым же; оба мы значит разочаровались». Кончилось тем, что прежде всего мы передали друг другу свои биографические сведения. Оказалось, что Шпанов действительный студент Петербургского университета, помещик Пензенской губернии, дальний родственник губернатора Ермолова и приехал к нему послужить; собственно, он предпочел бы поступить в гусары, где уже служит его старший брат. Затем он совершенно откровенно признался мне, что понятия не имеет о следственных делах вообще, а о подобных в особенности, и просто спрашивал моего же совета, что ему делать и с чего начать. Странно и почти невероятно должно это показаться, а между тем это совершенная истина. Я сначала рассказал ему всю суть дела – не так, как была она описана в донесениях Левана Челокаева, старавшегося в каждом обстоятельстве выгораживать своего умершего предместника (свой, дескать, князь, да и поддержка у вдовы сильная в Тифлисе) и во что бы то ни стало обвинить меня, а по сущей правде и со всеми побочными обстоятельствами, вызвавшими вражду нового начальника и т. д. Я посоветовал ему начать с того, чтобы дать мне запрос, требуя подробного объяснения по делу; я же дам ему такой обстоятельный ответ, который сам уже укажет ему дальнейший образ действий. Так Шпанов и сделал.
Все время этого разговора мы с ним ходили взад и вперед по большому двору старой крепости, не пропускали, конечно, без замечаний ни типически-отвратительной рожи кабинет-секретаря, ни неуклюжей фигуры самого князя Челокаева, смеялись, шутили по поводу подходивших к реке за водой местных красавиц и, одним словом, вели себя вполне, как подобает людям двадцатитрехлетнего возраста. Все это не ускользало от злобных взоров моих преследователей, все более и более бесновавшихся от ничтожности результатов, достигнутых их писаниями, которые они считали смертоносными…
Я в тот же день засел за составление ответа, рассказал подробно всю свою службу в округе, как прежний окружной начальник большую часть времени проводил у себя в деревне, как все управление носило патриархально-помещичий характер, как все получаемые из казначейства деньги привозились к покойному Михаилу Челокаеву, который распоряжался ими по своему усмотрению, раздавая после жалованье частями разновременно, как вся сумма, полученная незадолго перед его смертью, поступила на пополнение собранных с тионетских жителей податей, лично им от старшин принятых и не отосланных в свое время в казну, по случаю свадьбы старшей дочери Челокаева, потребовавшей больших расходов и прочее – одним словом, все, как в действительности. Что же касается моей вины, то я сознавался в ней откровенно; состояла же она в том, что я не исполнил требований закона и не донес ни при жизни, ни даже после смерти Челокаева об этой растрате.
Но, объяснял я, при жизни не сделал я этого потому, что доносчиком быть не могу и не желаю, да и бесполезно бы было: пока по моему доносу начальство сделало бы какое-нибудь распоряжение, Челокаев, без всякого сомнения, узнал бы об этом, употребил бы все усилия достать 2000 рублей, и кончилось бы тем, что я оказался бы не только доносчиком, но еще и ложным, а последствия этого очевидны… После же смерти Челокаева я не донес, вполне уверенный, что вдова, как она сначала и готовилась, хотя частями удовлетворит, кого следует, неполученным от покойника жалованьем, и тем, во-первых, оградит его память от нареканий, следствий и прочего, во-вторых, оградит свое право на получение пенсии и помещение детей в казенные учебные заведения. Да не приезжай новый начальник, давший всему делу другой оборот и явно указавший вдове отказаться от уплаты, все было бы пополнено и ни до каких бы следствий не дошло. Наконец, я просил следователя проверить все мной показанное спросом под присягой поименованных в ответе лиц и вытребовать по делу те документы, которые подтвердят мои слова.
Шпанов принялся за дело по указанной дороге, а я, вспомнив данное А. А. Потоцкому обещание описать ему мою поездку в Закаталы, принялся за длинное письмо с подробностями моего свидания с генералом Шварцем, возвращения в Тионеты, о контрастах приемов меня князем Михаилом Семеновичем Воронцовым и князем Леваном Челокаевым; упоминал о его намеках относительно блестящей карьеры и о следователе по обвинению меня чуть не в уголовных преступлениях… Картина выходила вообще рельефная.
На половине письма я был прерван приходом одного, лично мне знакомого матурского пшавца, весьма храброго и расторопного человека, с каким-то кистином, поселившимся недавно в хевсурском селении Муцо. Ту т я вспомнил, что когда я в ноябре 1847 года пытался перевалиться через хребет в Хевсурии и, не успев в этом, решился послать туда человек сорок, этот пшавец вызвался идти, с тем чтобы я позволил ему со знакомым кистинским выходцем отправиться оттуда в неприятельские общества вниз по Аргуну для разведывания о судьбе захваченного несколько лет назад в плен мальчика, его родственника. Подобные розыски пленных случались сплошь и рядом, а выходец кистин, имевший везде родных и знакомых, мог безопасно провести одного человека, особенно по такому делу, которое составляло статью дохода у горцев и особенно ими покровительствовалось. Я с удовольствием позволил ему отправиться и при этом поручил хорошенько осматривать местность по течению реки Аргуна и боковым ущельям и вообще постараться собрать интересные сведения о местах, через которые ему придется проходить.
Вот этот пшавец, проходив недель шесть по Аргуну и Чечне, о пленном родственнике не добился никаких известий, но помня мои наставления, осмотрел много мест и издали даже укрепленный аул видел, в котором Шамиль учредил свою резиденцию после взятия нами в 1845 году Дарго. Теперь пшавец с кистином и явились рассказать мне обо всем подробно. Долго я слушал интересную повесть его похождений, его замечаний насчет системы управления Шамиля и принимаемых им жестоких мерах к утверждению между полуязыческими горцами магометанства; описание Веденя, в который рассказчики, впрочем, проникнуть не могли, ибо там соблюдается чрезвычайная осторожность и на всякого приходящего смотрят весьма подозрительно. Щедро угощенные мной пшавец и кистин отправились на несколько дней в Кахетию по каким-то частным своим делам, обещав на обратном пути явиться ко мне и получить обещанные им несколько десятков патронов, а я принялся за прерванное письмо к Потоцкому, и желая поразнообразить материал, придать письму более интереса, прибавил и рассказ о путешествии моего пшавца по горам до Веденя и о собранных им сведениях. Я думал еще выразить этим Потоцкому, как интересующемуся краем, нечто вроде любезности за его дружески обязательное расположение и никаких других последствий от своего письма, само собой, и не предвидел. Между тем из этого вышло совершенно неожиданное обстоятельство.