«Франция – более святая земля, чем Рим», – говорит «Сон в вертограде». В провиденциальное назначение Франции, антирационалистической и антитоталитарной, верят и далеко за её пределами. Последний иоахимитский «пророк», калабриец Телесфор, чьи писания распространены по Европе во множестве копий, предрекает мессианскую роль короля Франции, который восстановит чистоту Церкви, предварительно сжёгши Рим, освободит Святую Землю и в последний день всемирной истории сложит с себя корону в Гефсиманском саду.
В такой обстановке разразилась «Великая Схизма». Вместо одного папы стало два, причём не было никакой возможности определить, который из них законный: кардиналы, сначала выбравшие одного папу, несомненно в обстановке террора, потом от него отказавшиеся и выбравшие другого, оба раза явно руководствовались соображениями только эгоистическими. Картина морального разложения клира была потрясающая. «Причина всей схизмы – деньги», – писал Жерсон.
Но не следует думать, что самый факт раскола вызвал только смятение. Он вызвал и другие чувства: полтораста или двести лет подряд говорили и пророчествовали, что должно развалиться, – и вот наконец развалилось. Уже Оккам до всякой схизмы приводил следующее мнение как реальное: «Существенное единство Церкви происходит от её главы, которая есть Христос; ничто не препятствует тому, чтобы под этой главой существовало несколько пап, руководящих, например, различными странами. Мир управляется несколькими королями, и это без сомнения лучше, чем если бы был только один». Оккам не говорит, что он лично думает об этом, и от своего собственного имени ограничивается замечанием: «Во всяком случае, веру Христову следует предпочитать Верховному Первосвященнику». «Ученик» же, с которым ведётся весь «Диалог», говорит: «Эти доводы наводят меня на многие мысли».
Едва раскол произошёл, как по Парижу распространился стихотворный памфлет, вышедший из университетских кругов и склонявший скорее к признанию Римской иерархии – против Авиньонской, признанной Карлом V. Прежде всего там была полемика с «греком», который повторял, в общем, аргументацию Оккама и ссылался на пример Византии.
Конечно, это решение было неосуществимым, поскольку оба претендента были не православными патриархами, а средневековыми папами, т. е. потенциальными носителями мирской власти. Их сосуществование могло породить лишь потоки ненависти, которые действительно и хлынули с небывалой силой на Западную Европу. Д’Айи боялся даже, что эта ненависть между двумя половинами западного мира дойдёт до такого же накала, как ненависть между Западом и Востоком. Для него, как и для Жерсона, который заклинал не оспаривать благодатность посвящений и таинств в обеих юрисдикциях, преодоление раскола явилось поэтому необходимым условием для осуществления «вселенского единства через любовь». Но в то же время самый факт раздвоения папства был для них небывалым случаем восстановить «нарушенный строй Церкви» и навсегда положить конец тому, что Жерсон называл «насильственными действиями и сатанинскими происками» Св. Престола.
Совершенно иной была точка зрения университетского большинства. Самый конец XIV века ознаменовался в Парижском университете новым наплывом рационалистической спекуляции и интеллектуальной гордыни, против чего и восставал Жерсон. Экспериментальный метод, начавший давать блестящие результаты в эпоху оккамизма, вновь вытеснялся «наслоением абстракций», пришедшим на этот раз, как ни странно, главным образом из Англии. Учёные клирики, «раздувшиеся от схоластики» и «идущие с высоко поднятой головой», стали с новой силой ощущать себя интеллектуальной элитой международной Церкви и были уверены, что Св. Престол в конечном счёте должен опираться на них, потому что только они способны рационально организовать мир. Поэтому нарушение папской уникальности явилось для них катастрофой в полном смысле слова. И для восстановления этой уникальности были хороши все средства.
Обе тенденции – одна, направленная на мистическое преображение мира, и другая, направленная на его рациональную организацию, – начали сталкиваться именно в этом пункте. Порвав с группой д’Айи – Жерсона, университетское большинство пошло на конфликт, который скоро распространился на все области человеческой жизни и послужил уже непосредственной завязкой интересующих нас событий.
* * *
Но прежде чем перейти к истории кризиса, нужно ещё внести существенное дополнение к нарисованной нами картине. Самым ярким выражением борьбы за реальность против абстракции, самым общедоступным и понятным для всех был культ женщины, нашедший высшее выражение в культе Божией Матери.
Мысль создать посредством диалектики систему, «дающую ответ на все вопросы о Боге и о мироздании», и полностью ввести жизнь в эту систему, – эта мысль могла зародиться лишь в мужской голове, она могла быть плодом лишь мужской цивилизации. Женщина – это и есть выход из рационализма и из механицизма со связанной с ними тиранией, это и есть непосредственное приобщение ко всякой реальности.
Силы рационализма и механического единства женщину ненавидели. В глазах инквизиторов, например Бернара Гюи, она была подозрительна по определению; само слово «FeMina» расшифровывалось: «веры меньше». И на практике Инквизиция делала всё, что было в её власти, дабы женщина не выходила из физиологической сферы продолжения рода и связанных с нею самых узких материальных задач. Жан де Мен, весь пропитанный университетским рационализмом, превозносивший Университет за отпор, оказанный «Вечному Евангелию», смотрел на женщину так же: простое орудие продолжения рода.
Допуская женщину лишь там, где без неё ни при каких условиях обойтись невозможно, пресекая «обоими мечами» всякое проявление женского реализма, коль скоро оно выходило за самый узкий круг материальных интересов, Инквизиция и Университет тем самым загоняли женщину в плоский материализм (опять не в философском, а в бытовом смысле слова).
Между тем древнейшее, исконное человеческое представление состоит в том, что реальность, которую мужчина стремится охватить интеллектом, женщина более способна воспринимать непосредственно, – всякую реальность: во-первых, органическую, потому что она по определению хранительница жизни, а затем и всякую реальность вообще. Нет сомнения, что это представление основано на совершенно реальном различии между полами. «Не только в человеческом роде, но и у животных и даже у растений наблюдается этот феномен: альтруизм самки… Но… чтобы ставить во главу своих устремлений не себя, а другие живые существа, женщина должна иметь возможность знать их душевное состояние, их потребности, их желания, даже когда они не выражены. Для деятельности, выходящей за рассудочные рамки, ей требуется иное средство, заменяющее рассудок. Это достигается интуицией… своего рода „вторым зрением“, способным проникать сквозь тела и души как будто даже совершенно непроницаемые». Тем самым «женщина отказывается замыкать жизнь в абстрактных формулах, она чувствует себя частью живого целого, рабой существа, стоящего над нею и над теми, кого она любит» (Джина Ломброзо).
Мужчина, противопоставляющий свою автономность всему, что не он сам, начал свою карьеру охотником в смертельной борьбе с природой, его первобытная магия заключалась в том, чтобы заклинать враждебные силы космоса, перед которыми он трепетал. Нужно было женское восприятие космоса как друга и сотрудника людей, женское ощущение благого и личного начала, стоящего над мирозданием, чтобы вырастить на первом поле первый урожай и, научив охотника земледелию, впервые изгнать его космический страх благоговейной литургией доброму Богу. Потом, научившись ковать металлы (в потомстве Каина, по библейской традиции), мужчина почувствовал себя завоевателем и по отношению к природе, и по отношению к себе подобным, – свою рациональную техническую мощь он противопоставил тайне женского общения с Всеединством. Но техническая мощь сама по себе не изгоняла ужаса космической борьбы, страх, который распространял носитель бронзового оружия, падал и на него самого – чувство космической гармонии начального земледельческого периода осталось только далёким воспоминанием о «золотом веке». Обращая в рабство себе подобных, мужчина стремился и женщину сделать рабыней; но каждый раз, когда, в тех или иных условиях, бессильным оказывался мужской интеллект, мужчина опять прибегал к женщине – к пифии, к сивилле, к весталке, – прибегал, конечно, не как к простому «инструменту продолжения рода», а как к существу, способному проявлять заложенные в нём специфические свойства не только в биологической плоскости.