Всякий знает, что это иное отношение к женщине не только сохранилось на всём протяжении Средних веков, но и развилось.
Прежде всего, по учению Церкви, в этом отношении тождественному на Востоке и на Западе, совершенный образ нового человечества, искуплённого кровью Христа, впервые явился в Божией Матери, через совершенное сочетание женской личности с Духом Святым. Сказать про Божию Матерь, что она была только «инструментом» воплощения Слова, было явной и несомненной ересью (в которую в дальнейшем впала Реформация, доведя её до крайнего предела в женоненавистничестве национал-социализма). Решающей для нового человечества после Христа оказывалась, таким образом, эта способность – более женская, чем мужская: жить не только интеллектом, но и всем существом. И не случайно вся францисканская мистика всеми силами прославляла Марию, опять в открытой борьбе с доминиканским богословием. Пусть это делалось в догматически небезупречной форме, когда речь шла о типично францисканской доктрине непорочного зачатия: само стремление возвеличить Божию Матерь в противовес доминиканскому рационализму выражало глубочайшие духовные закономерности. И не случайно Жерсон начал свой путь богослова с того, что, юным подвижником Пьера д’Айи, поклялся «отстаивать честь Божией Матери» в острой борьбе с доминиканским орденом.
И помимо Божией Матери, образы «мудрых дев», глядевшие на верующих с фасадов всех готических соборов, напоминали о том, что христианство с самого начала отказывалось рассматривать женщину как инструмент, предназначенный лишь для биологических целей. Прославляя именно девственную женственность во множестве мучениц и святых, утверждая, уже с апостола Павла, её качественное превосходство, христианство подчёркивало всё ту же женскую способность сочетаться с высшей реальностью. Мужского целибата раннее христианство почти не знало; но женщины-христианки, целыми группами посвящавшие Богу свою девственность, уже в I веке, в Антиохии, были окружены совершенно особым ореолом; и св. Киприан в первой половине III века видел в них «венец Церкви».
Таким образом, просветлённая девственная женственность оказывалась последней перспективой всего мирового развития, и женские черты выступали во всех эсхатологических представлениях о Царстве Духа, от Жены Апокалипсиса и до девственно-женственной линии, которая у Иоахима Флорского является символом «III века». И если все люди призваны быть детьми Божиими, то после Розы-Матери полностью раскрыть Царство Духа в истории, призывая двойное имя Иисуса-Марии, должна была Лилия-Дочь.
О её сердце, о её чистоте, о её непосредственном приобщении к высшей Реальности пели Гартман фон Ауэ, Кретьен де Труа и Петрарка, поднимаясь от первых, ещё наивных приближений к высочайшим вершинам мистики, где Данте увидит саму Премудрость Божию в Беатриче, «во славе созерцающей лик Того, Кто благословен во веки веков».
В своей «классической» средневековой форме культ женщины был создан во Франции, и звучавшие в нём мотивы, по-новому освещённые и осмысленные христианством, были, несомненно, унаследованы от древнейших человеческих представлений. Кельтский мистицизм овеивает туманные силуэты «девушек-служанок Святого Грааля».
Культ девственной женственности и есть не что иное как преклонение перед женщиной, устремлённой ввысь, именно вырывающейся из материалистической ограниченности, на которую её обрекала мужская цивилизация. Это поклонение извечному и неизгладимому образу идеальной Девушки, Афины Паллады, которая и есть истинная премудрость, непосредственно выходящая из главы Вседержителя и торжествующая над мужским интеллектуализмом.
Самое прозвище «Паллада» значит просто «Девушка», «Pucelle»: истинная премудрость, Афина не будет никогда ни женою, ни матерью, но вернейшей и активнейшей исполнительницей воли Отца Вседержителя; склоняясь над всяким страданием, даже над поверженным врагом, она распространяет на всех людей заложенные в ней женские качества и поэтому является строительницей Града, настоящего, отражающего космическую гармонию; защитница жизни и мирного труда, она – девушка-воин, ведущая непрестанную борьбу с Марсовой стихией насилия и страха. И она же в александрийской эзотерике означает сочетание самого высокого порыва с самой трезвой оценкой действительности.
На исходе Средневековья, когда, в ответ на рассудочность университетского богословия и механическое единство Римской Церкви, культ Богоматери достиг, пожалуй, наибольшей интенсивности, можно было предвидеть, что прорыв к реальности осуществим лишь женщиной, ещё точнее – девушкой. Тем самым образ Дочери Божией уже не мог локализироваться в монастырях, он не мог сводиться к одному созерцанию. К тому же монастыри и практически, при общем моральном разложении клира, перестали служить даже обиталищем чистоты. На эту тему Кламанж писал: «Что сказать о женских монастырях, которые не столько общины дев, посвятивших себя Богу, сколько… пристойность удерживает меня, ибо не являются ли наши монастыри не чем иным, как притонами Венеры? Не общеизвестно ли теперь, что постричь девушку значит её обесчестить?» И Жерсон вторит Кламанжу: «Откройте глаза и посмотрите: женские монастыри стали ныне подобны притонам блудниц». Поддерживая своих сестёр в намерении «предпочитать сочетание с Богом сочетанию плотскому», он, однако, рекомендовал им «не постригаться и не поступать в религиозную общину».
Около 1400 г. презрение и ненависть к женщине, всё усиливавшиеся среди учёного клира, вызвали решительный протест со стороны Кристины Пизанской, итальянки родом, но совершенно францизированной и пламенной французской патриотки. Воспитанная при дворе Карла V, она, овдовев, зарабатывала на жизнь и на воспитание своих детей литературным трудом и, несомненно, ощущала на себе лично университетский антифеминизм. «Откуда это взялось?» – спрашивала Кристина. И она обрушилась на Жана де Мена, на холодную рассудочность и цинизм написанной им второй половины «Романа Розы», пользовавшейся феноменальным успехом в университетских и иных кругах. «Женщина не только не хуже, но во многом лучше мужчины, – писала Кристина, – не женщинами совершены самые тяжкие преступления истории; зато только женщины остались верны Христу, когда Он на кресте был покинут всеми» (мысль, кстати сказать, оккамовская).
Антифеминисты встали на дыбы. Первым откликнулся гуманист Жак Монтрёйский, оскорблённый также и тем, что Кристина попутно обругала за цинизм Овидия, после него выступили братья Коль и другие; Кристине писали, что не её бабьего ума дело осуждать Жана де Мена, «торжественного магистра святого богословия, весьма совершенного философа, знавшего всё, что доступно человеческому разумению».
Но тут в спор вмешался «видный клирик, – как пишет Кристина Пизанская, – очень замечательный богослов, избранный из избранных»; письмом на имя Жана Монтрёйского он утверждал, что права была Кристина. Этот «видный клирик» был Жерсон.
Скотское отношение к женщине было для Жерсона неприемлемо уже потому, что лично для него «милосердие Божие было воплощено в Его матери». Он нежно любил своих сестёр: и ту, которая была замужем, и шесть остальных, «маленьких смиренных служанок Господних, по примеру прежних времён посвятивших Богу свою девственность». Та «сочная» премудрость, пронизанная силами женской нежности, которую сам он, как видно, получил от своей матери, была для него вообще самым важным; о ней он и писал всю жизнь: «Наука принадлежит преимущественно и как бы исключительно рассудку, а премудрость – любви. И премудрость выше, потому что она – наука, но не сухая. И сочность её в любви, в устремлении, в воле человека». Не боясь дохристианских предчувствий и прообразов, он хотел, чтобы «его» университет символизировался Афиной, «чей образ стоял в Илионе, и если бы этот образ остался, то и Троя не погибла бы». В распре о «Романе Розы» Пине пишет: