А в глазах Ла Тремуя, если не самого короля, она с этого момента оказалась вместе с герцогом д’Алансоном чем-то вроде «партии коннетабля». И нетрудно догадаться, что с точки зрения всеми ненавидимого временщика это обстоятельство было гораздо важнее Пате и всех прочих триумфов.
Симон Шарль рассказывает, как король в Сен-Бенуа вдруг заметил, что она украдкой плачет. «Он пожалел её и сказал ей, чтоб она отдохнула». Она стала плакать ещё сильнее, почувствовав, вероятно, что он, в сущности, сам хочет отдохнуть от неё. И «умоляла его не сомневаться, повторяя, что он получит назад всё королевство».
* * *
«Она заявляла всем, что настал момент короновать короля и что, следовательно, нужно было идти на Реймс; многие же считали это не только трудным, но и просто невозможным, так как для этого необходимо было пройти через ряд враждебно настроенных городов и районов», – пишет спустя несколько недель Ален Шартье. В Совете выдвигались разные иные проекты – идти сначала на Париж или наступать на Нормандию. Но, конечно, сейчас, после Пате, вокруг неё расходились такие волны, что король ещё не мог от неё отвертеться. И она повлекла его туда, где вопрос должен был решиться мистически и нравственно, – «за руку повела его к помазанию», по образному выражению Кристины Пизанской, – «хотя будьте уверены, что возражений на этот счёт было полным-полно».
24 июня она была в Жьене, где группировались войска для похода на Реймс. По словам «Хроники Девушки», «многие дворяне, не имея денег, чтобы вооружиться как следует, шли сюда простыми стрелками или на неказистых лошадках». То же говорит Жан Шартье: «люди шли со всех сторон служить королю на свои средства». И он тут же добавляет, что Ла Тремую «и другим из королевского Совета» это было теперь уже неприятно: временщик просто начинал бояться за свою безопасность. О ней говорили везде, к ней посылали отовсюду. На самом юге Франции, в Родезе, представители трёх сословий собрались и постановили просить своего феодала, графа д’Арманьяка (заигрывавшего с Англией), «идти во Францию к королю, государю нашему», «принимая во внимание состояние королевства, в котором король Франции торжествует милостью Божией и при посредстве Девушки». Герцог Бретанский послал к ней своего духовника Ива Мильбо; по рассказу Эбергарда Виндеке, косвенно подтверждённому французскими известиями, герцог велел ей сказать, что если она действительно послана Богом, то он рад был бы прийти служить королю, но не может по нездоровью. Она ненавидела увёртки и обозлилась. Когда Мильбо назвал герцога своим «прямым государем», она ему сказала, что вовсе это не так, что «прямой государь» ему – король, а герцог лучше не ждал бы столько времени и послал бы людей на королевскую службу…
Стройная тоненькая девочка в белом «кажется людям не рождённой на земле, а прямо сошедшей с неба», пишет Ален Шартье. И продолжает: «Ты – краса королевства, ты – сияние лилий, ты – свет, ты – слава не только Франции, но и всего христианского мира». «О ней говорят, – отметит впоследствии обвинительный акт, – что она величайшая из всех Божиих святых, после Божией Матери; люди ставят её изображения на алтари святых, носят на себе изображающие её медали из свинца и иных металлов и проповедуют открыто, что она скорее ангел, чем женщина». И уже в 1429 г. парижский англо-бургиньонский клирик пишет с негодованием: «Портреты и статуи этой девушки уже водружены во многих местах и им поклоняются».
По словам Симона Бокруа, «она страшно огорчалась и была недовольна, когда женщины приходили к ней и желали ей поклоняться; она очень на это сердилась». Женщины, по-видимому, досаждали ей в особенности. Маргерит Ла Турульд, у которой она прожила впоследствии несколько недель, рассказывает, как она выпроваживала женщин, приносивших ей разные предметы с просьбой прикоснуться к ним: «Трогайте их сами, – говорила она, – они будут так же хороши»… По словам Барбена, Пьер Версальский однажды заговорил с ней о возносимом к ней «неподобающем поклонении». «Правда, – ответила она, – я не могла бы от этого уберечься, если бы Бог меня не берёг».
Но в то же время она чувствовала, что должна открываться себя этим вспышкам любви и что в некотором смысле «для этого она рождена». «Много людей радовалось, видя меня, они целовали мне руки и одежду, и я ничего не могла против этого поделать. Бедные люди охотно шли ко мне, потому что я их не обижала и поддерживала их как могла».
«Я послана Богом для утешения бедных людей», – сказала она госпоже Ла Турульд. И в каких-то тайниках души она, может быть, «знала», что всё это целование рук и ног готовит её тело к сожжению.
А потом ей хотелось спрятаться среди маленьких детей и опять почувствовать себя тем, кем она была по существу: маленькой девочкой. Как рассказывает Пакерель, «когда они бывали в местах, где имелись обители нищенствующих монахов, она часто просила его напомнить ей день, в который причащались дети, воспитывавшиеся этими монахами; тогда она становилась среди них и одновременно с детьми принимала причастие».
Или она хоронилась в полумраке церквей, в колокольном звоне и в церковном пении, чтобы остаться со своими Голосами. «Каждый вечер, – говорит Дюнуа, – в час вечерни или когда темнело, она входила в какую-нибудь церковь и приказывала в течение получаса звонить в колокола. Она собирала сопровождавших армию нищенствующих монахов и погружалась в молитву, пока они по её распоряжению пели антифоны Божией Матери».
Как и в Домреми, колокольный звон, издревле почитающийся благодатным, безусловно, помогал ей слышать Голоса, хотя нередко она их слышала и без него: в моменты наибольшего напряжения, в бою или во время процесса Голоса приходили сами собой или после короткой молитвы. Однако этот вечерний звон был, так сказать, «нормальным» способом перейти в то состояние.
«Мало говорит, но замечательно метко, – пишет Персеваль де Буленвилье, – терпеть не может сборища и праздную бабью болтовню… Держится с большим изяществом… Страшно любит лошадей и красивое оружие… Смеющееся лицо, а глаза всё время наполняются слезами в изобилии… Неслыханно вынослива, до такой степени, что порой по шесть суток не снимает лат». Дело в том, что ночью, если была хоть малейшая возможность, она спала отдельно, с женщинами; а когда это бывало невозможно и спать приходилось среди мужчин, где попало, она ложилась как была – в латах или в кольчуге. «Была чиста, была чистейшая», – замечает по этому поводу в общем не весьма к ней расположенный Гокур.
А самой ей казалось всё время, что внутренне она совсем ещё не так чиста. «Почти каждый день» она приходила к Пакерелю исповедаться; «и когда исповедовалась, плакала».
В том, какая сила от неё исходила, какое совершенно исключительное впечатление она производила, часто недостаточно отдают себе отчёт. Её видят сквозь призму процесса Реабилитации, где впечатление всё же стушёвывалось, сознательно или невольно: мессианское царство не наступило, и её изображали уже просто доброй католичкой», в лучшем случае – одной из множества святых Римской церкви. Но то, что писалось в 1429–1430 гг., показывает, какой выброс духовной и психической энергии произошёл в этот момент в Европе. В этом отношении сильнее всего, что мы до сих пор приводили, – то, что написано в осуждавшем её заключении Сорбонны: «Яд этой женщины отравил, казалось, христианскую паству всего западного мира». Бесчисленные визионерки Средних веков и истерички, больные теоманией, каких лечат теперь в психиатрических учреждениях, соотносятся с этим так же, как мышиная возня соотносится с атомным взрывом.