Карел Швенк, 1939. Архив Е. Макаровой.
Иржи Зюсланд (Цайлайс), 1941. Архив Е. Макаровой.
…Нет, это нельзя повторить, it’s gone, it’s gone, it’s gone — все в прошлом! А Труда
[32]! У нее вечно отрывались пуговицы, таких нерях я в жизни не видывала, но актриса! В «Последнем велосипедисте» она выходит на сцену, говорит мечтательно: «С утра я думала, что будет дождь, а поглядите, развиднелось». Швенк изо всех сил с ней заигрывает, а она все про погоду да про погоду… Кстати, Труда в Праге, умирает от рака. У нее был плохой слух, и, когда нужно было петь, она открывала рот, и Швенк пел за нее… it’s gone, it’s gone, it’s gone!
— Маргит, вы потрясающая актриса!
— С астмой, — замахала она руками, — и с такой фигурой?! Хотя я метила в актрисы. Поступила в Праге в театральное училище, но в 1948 году отчислили. Те из нас, кто чудом выжил, попали под статью «непролетарское происхождение». Сколько нас вернулось из концлагерей, и куда? Дома заняли чужие, вещами нашими пользовались чужие… Кроме непролетарского происхождения, нам ничего не принадлежало.
* * *
В 1949‐м Маргит приехала в Израиль, вышла замуж за Зильберфельда, работала официанткой в кафе «Нава». Живут они тесно, гостей не приглашают. Есть кошечка Муци-пуци, самая хитрая из всех иерусалимских кошек, и Зильберфельд — самый эрудированный из всех иерусалимских библиотекарей. Знает десять языков, умен как сто чертей и ревнив как Отелло!
В 1990 году мы всей семьей переехали в Израиль. Выставку «От Баухауса до Терезина» в Музее искусств Яд Вашема, которую я курировала, высоко оценила местная пресса. Маргит была горда нашей дружбой. И при этом постоянно упрекала меня в том, что я беспардонно влезла в ее жизнь, что я ее пользую, что из‐за меня она лишилась сна и тому подобное. При этом она ревновала меня ко всем выжившим и, чтобы не оставлять меня с ними наедине, устраивала демарши.
Как-то прихожу я в кафе «Нава» к назначенному часу. Но вместо терезинской Эвы, с которой у меня было назначено свидание, сидит Маргит в новом ситцевом платье в мелкий цветочек, с оборочками и рюшечками. Серые стеклышки глаз смотрят мимо.
— Где же Эва?
— Она не придет, — победоносно заявляет Маргит. — Я ее отговорила. Ты бы спросила меня сначала, стоит ли говорить с Эвой, я бы сказала — нет. Про Терезин она ничего не помнит. Ее депортировали в мае 1943 года в Освенцим. Там отшибает память. Мне бы точно отшибло.
Там Маргит не была. Не хлебнула сполна. Проштрафилась. Не пригласят ее в Яд Вашем стоять с факелом в руках. Она неполноценная жертва Катастрофы. Хотя именно из‐за нее она не стала актрисой. Талант, как сырое тесто, растекся по противню, да пирог не спекся. А у тех, кто лег «передком», спекся. Но к падшим она не принадлежит.
— Им нужно, чтобы их слышали все, — шипит Маргит по-чешски, указывая головой в сторону громогласных хабадников. — Моя религиозная бабушка составила бы им компанию, но Бог наплевал на ее праведность.
У Маргит натянутые отношения и с Богом, и с людьми. Она никого не жалует, кроме Бонди (так зовут ее высокого носатого мужа в черной шляпе, под которой обитает банк данных по всем областям науки и культуры), он единственный, самый-самый и т. д., и т. п.
Я сказала Маргит, что нашла в Праге фотографии Швенка и его стихи, довоенные и терезинские.
— Зачем тебе это?
— Ты влюбила меня в Швенка.
— И дальше что?
— Напишу пьесу. Или сниму фильм, еще не решила.
Маргит замахала руками.
— Даже не пытайся! Знаешь про Восковца и Вериха? Эти два комика создали в Праге перед войной политическое кабаре. Они стояли перед занавесом и вели диалог, очень смешной. На злобу дня. То же самое — кабаре Швенка. Невозможно воспроизвести. Например, он выходит и начинает рассказывать о том, что только что случилось. А в лагере все время что-то случается. Скажем, он вышучивал деятельность отдела по работе с молодежью. О чем это было? Не помню. Сплошная импровизация. Неповторимая. Повторялись только песни, например «Хола Хоп, друзья мои»…
Маргит поет. Жаль, что диктофон не на столе, стану доставать, замолкнет.
— Слышишь, это марш, уже в самом этом жанре таится политическая подоплека. Он же не пел «Дунайские волны»! Я была без ума от швенковских «Актуалий». Представления давались раза три в неделю. В Магдебургских казармах. Чудесный маленький театр, куда втискивалось от ста пятидесяти до двухсот человек. Люди стояли, сидели, я была по ту сторону, в реквизиторской. Я обожала это, обожала каждую секунду, проведенную там.
Терезин был — ее, театр был — ее, и Швенк был — ее.
— Маргит, ты звезда, твое место — на сцене!
— Фу, фу, фу! Звезд я в Терезине навидалась. Даже танцевала с ними пародию на гитлерюгенд. Камилла Розенбаум
[33], великая балерина, я и еще одна блондинка, не могу вспомнить ее имени. Но с ужасной судьбой. После войны влюбилась в русского офицера, жила с ним, и он ее убил. Разрезал ножом на куски.
— Да, мы, русские, такие… Нож в руки…
— Не передергивай! Хочешь, чтобы толстая корова с одышкой танцевала на сцене?! Это всех умилит, особенно нашу злорадную примадонну, госпожу Шён!
Маргит закашлялась, задышала, как жаба, кадыком. Имя Навы Шён вызывало приступ астмы. Благо, волшебный спрей в кармане. Оросив распахнутый рот струей из флакончика и все еще давясь кашлем, она просипела: