Сам де Соссюр разрывался между противоположными тенденциями: той, которая продолжала традиционную позицию и заставляла его выносить приговор письму, которое, будучи вторичным по отношению к голосу, «присваивало себе главенствующую роль»
[106], а с другой стороны, выступает его идея о том, что «сущность языка <…> не связана со звуковым характером языкового знака»
[107]. Последующая судьба фонологии также оказалась раздвоена: между ее неоспоримым предубеждением о том, что голос являлся естественной субстанцией языка, а значит, очевидным отправным пунктом; и ее операциями, которые разрушали живое присутствие голоса в неодушевленной дифференциальной матрице (то есть в мотке следов), за исключением остатка, который Лакан рассматривал как парадоксальный объект голоса.
Поворот Деррида, направившегося по абсолютно другому пути, превращает голос в преимущественный объект философского поиска, демонстрируя его сложность со всеми его основными метафизическими заботами. Если метафизика, с этой достаточно важной точки зрения, движима стремлением отрицать роль иного, след другого, хвататься за последний смысл в борьбе с подрывной игрой различий, сохранять чистоту изначальности против дополнительности, то это возможно лишь цеплянием за привилегию голоса как первоначального источника самоприсутствия. Разделение между внутренним и внешним, модель всех других метафизических разграничений происходит отсюда:
Слышать собственный голос (la voix s’entend) (именно это, конечно, и называется сознанием) так близко от Я, в котором означающее полностью стерто, – это чистое самовозбуждение: оно необходимо принимает временную форму и не ищет вне себя, в мире или в «реальности», никакого означающего, никакой субстанции выражения, чуждой своей собственной стихии. Это уникальный опыт: стихийное самопорождение означаемого внутри Я…
[108]
Эта иллюзия – иллюзия в высшей степени – состоит из внутреннего и в конечном счете из сознания, из я и автономии. Двойной смысл французского слова entendre, которое одновременно означает воспринимать на слух и понимать, выдвигает на передний план прямую связь между фактом слышания голоса и началом концептуальности, между речевой способностью и идеальностью. S’entendre parler становится таким образом минимальным определением сознания. Я не буду останавливаться на множестве известных следствий, разветвленных и достаточно действенных, которые из этого вывел Деррида.
Слышать голос – или просто слышать кого-то – может быть рассмотрено как элементарная формула нарциссизма, которая необходима, чтобы создать минимальную форму себя. Лакан начал свою карьеру, анализируя другую фундаментальную нарциссическую модель – зеркало, которое было призвано выполнить ту же функцию: обеспечить необходимое минимальное средство для продуцирования узнавания самого себя, воображаемое осуществление, предложенное многосложному телу, так же как и воображаемое ослепление, которое оно в себе несет, узнавание, по существу являющееся непризнаванием, строением я, которое в том же жесте предлагает матрицу отношений к себе подобным, двойственный источник любви и насилия – весь известный арсенал знаменитой стадии зеркала. Лакан впоследствии был вынужден изолировать взгляд и голос как два основных воплощения объекта а, но его теория дала неоспоримую привилегию взгляду как парадигматическому образцу воображаемого, возводя его в статус модели. Мы, однако, можем рассматривать голос как нечто, в некотором смысле более выдающееся и фундаментальное: если голос – это первое проявление жизни, не означает ли это, что слышать самого себя и узнавать свой собственный голос представляет собой опыт, который предшествует узнаванию самого себя в зеркале? Не является ли голос матери первым проблематичным отношением с Другим, той нематериальной связью, которая заменяет пуповину и определяет бо́льшую часть судьбы первой фазы жизни? Не вызывает ли узнавание своего собственного голоса такой же эффект ликования у ребенка, как и узнавание себя в зеркале?
Существует рудиментарная форма нарциссизма, привязанная к голосу, которую сложно определить, так как в ней, кажется, нет никакой внешней опоры. Речь идет о первом движении «самореференции» и «саморефлексии», которая представляется чистой самоаффектацией как можно ближе к себе, это самоаффектация, которая не является рефлексией, так как ей, кажется, не хватает экрана, который отразил бы голос; это чистая непосредственность, когда у нас одновременно есть тот, кто отправляет, и тот, кто получает, не покидая своей абсолютной внутренности. В иллюзорной самопрозрачности происходит совпадение двух ролей без зазора и без необходимости в каком-либо внешнем посредничестве. Мы можем назвать это акустическим зеркалом (так и называется замечательная книга Кайи Сильверман, 1988) без какой-либо внешней отражающей опоры. Нет необходимости в узнавании своего собственного внешнего образа, и здесь мы могли бы увидеть ядро сознания, предшествующее всякой рефлексии. Рефлексия нуждается в отскоке на внешнюю поверхность, и кажется, что голос в этом не нуждается. Начиная с того самого момента, когда есть поверхность, которая отражает голос, последний достигает своей собственной автономии и вступает в измерение Другого, становится замедленным голосом, и нарциссизм терпит поражение. В конечном счете лучшим свидетелем Нарцисса является он сам, чья история, как, наверно, и следовало ожидать, включает одновременно взгляд и голос. Но его любопытная «связь» с нимфой Эхо, которая могла лишь повторять его слова и не могла сама начать разговор, представляет собой историю любви и неудавшегося нарциссизма. Отраженный голос не был его собственным голосом, хотя она просто посылает ему обратно его собственные слова. Речь идет о его голосе, преображенном Другим, и он предпочел бы умереть, чем отдаться Другому («Ante, ait, emoriar, quam sit tibi copia nostri», – говорит Овидий; «Лучше на месте умру, чем тебе на утеху достанусь!» в переводе С. В. Шервинского). И когда нифма умерла, остался лишь ее голос, она продолжает отражать наш собственный голос, голос без тела, остаток, след объекта
[109].
Внутри этой нарциссической и самовозбуждающей составляющей голоса есть нечто, что грозит его разрушить: голос, который волнует нас еще интимнее, но которым мы не можем управлять и над которым у нас нет никакой власти или контроля. Голос, представляющий проблему для психоанализа, – всегда был непокорный голос Другого, который противопоставлял себя субъекту. Самой зрелищной и очевидной его формой представляется опыт психоза, во время которого человек «слышит голоса», широкое поле слуховых галлюцинаций, кажущихся ему более реальными, чем все остальные голоса. Самой распространенной формой является голос совести, который напоминает нам о нашем долге и который Фрейд непосредственно связал со сверх-я, – это не просто усвоение закона, сам закон наделен избытком голоса. У истоков психоанализа находилась проблема гипнотического голоса, требующего подчинения, и его механизм – повторение некой формулы, теряющей при этом смысл, – был основан именно на попытке изолировать предмет голоса от смысла. Если психоанализ хотел сформироваться в радикальной оппозиции по отношению к гипнозу и его силе убеждения, то он был вынужден принимать в расчет и анализировать тревожную власть этого странного объекта. Была афония, частый истерический симптом, неожиданное отсутствие способности пользоваться своим голосом, принудительное молчание, которое делало объект голоса еще более ощутимым, возможно, в его чистой форме. В глубине проблемы находился вопрос о материнском голосе, первом представлении измерения Другого, наделенного рядом фантазий обратной силы, начиная с предшествующего первоначального слияния до навязывания означающего и недостатка (см., например, «хору» у Кристевой), давая также место, не без двойственности, параноидальным фантазиям «западни»: голос, который был одновременно первым гнездом и первой клеткой
[110].