Я должен коротко добавить, что логика зрения кажется противоположной по отношению к логике слуха, если зрение находится скорее на стороне расстояния и стабильности, то лакановская теория взгляда как объекта нацелена именно на рассеивание этой спонтанной иллюзии, на устранение дистанции от глаза до того, что он видит, это изъятие зрителя из изображения. «Расщепление между глазом и взглядом», как называется глава из семинара 11, посвященная взгляду, говорит именно о том, что взгляд – это та точка, на которой рушится дистанция и где взгляд сам оказывается вписан в изображение, как точка, на которой изображение «смотрит» на нас, возвращает нам взгляд
[183]. Иллюзия расстояния должна быть разоблачена как иллюзия, тогда как в случае с голосом проблема тяготеет к противоположному: как установить дистанцию, провести разделительную линию между «внутренним» и внешним миром. Откуда происходит голос? Где мы его слышим? Как мы можем отличить внешний голос от голоса в голове? Это первое онтологическое решение, первый эпистемологический разрыв, источник всей последующей онтологии и эпистемологии.
Но все это составляет лишь одну сторону двойственности, голос как авторитет – только часть истории. С другой стороны, правда также в том, что тот, кто издает голос, является носителем вокального выражения, это тот, кто выставляет себя и тем самым подвергается силе власти, которая состоит не в привилегии издавать голос, а принадлежит слушающему. Субъект оказывается предоставленным власти другого, отдавая свой собственный голос, настолько, что власть, доминирование может не только приобрести форму командующего голоса, но и уха. Голос исходит из непостижимого невидимого пространства внутри и раскрывает его, обнажает, разоблачает, показывает это внутреннее. Делая это, он производит эффект, в котором, с одной стороны, есть что-то неприличное (раскрывает то, что скрыто, интимно; чересчур оголяет, чересчур со структурной точки зрения) и с другой – что-то тревожаще странное, именно так Фрейд вслед за Шеллингом описывал жуткое: «…все, что должно было оставаться тайным, сокровенным и выдало себя»
[184]. Действительно можно было бы сказать, что здесь есть эффект – даже скорее аффект – стыда, сопровождающий голос: мы испытываем чувство стыда при использовании своего голоса, поскольку он открывает перед Другим скрытую интимность, речь идет о стыде, связанном не с психологией, а со структурой
[185]. То, что оказывается обнажено, конечно же, не внутренняя природа, слишком ценное сокровище для того, чтобы быть раскрыто, или истинное я, или изначальная внутренняя жизнь; речь скорее идет о внутреннем, которое само по себе является результатом означающего разреза, его продуктом, его обременительным остатком; о внутреннем, возникшем в итоге вмешательства структуры. Так, используя голос, мы «всегда уже» предоставляем власть Другому, молчаливый слушатель всесилен решать судьбу голоса и того, кто его издает; слушатель может выбрать его смысл или сделать вид, что ничего не слышит. Дрожащий голос – просьба о помиловании, сопереживании, понимании, и во власти слушателя – ответить на него или нет.
Голос – палка о двух концах: он наделен как властью над Другим, так и уязвимостью перед Другим, являясь призывом, мольбой, попыткой покорить Другого
[186]. Он попадает прямиком во внутреннее, настолько, что становится шатким сам статус внешнего, и напрямую раскрывает внутреннее, настолько, что сама гипотеза внутреннего оказывается в подчинении у голоса. Таким образом, факт слышания и произведения голоса представляет собой избыток, превышение власти, с одной стороны, и превышение уязвимости – с другой. Существует излишек голоса во внешнем ввиду его прямого, беззащитного перехода во внутреннее; и есть излишек голоса, исходящего изнутри, который раскрывает слишком много всего отличного от того, чего бы нам хотелось. Мы чересчур подвержены голосу, и голос обнажает слишком много, мы слишком много содержим в себе и столько же изгоняем.
Голосу свойственна определяющая асимметрия: между голосом, исходящим от Другого, и своим собственным голосом. Принятие голоса Другого является основным, если мы хотим научиться говорить; овладение языком зависит не просто от имитации означающих, но преимущественно состоит из инкорпорации голоса. Голос – это излишек означающего, изначально представленный как излишек требования Другого, требования за пределами всякого отдельного требования, требования как такового, но в то же время требования по отношению к Другому, оба заключают в себе асимметрию произведения и подверженности
[187]. Так, голос наиболее четко представляет механизм объекта влечения, его топологию, его топологический парадокс. Все объекты влечения функционируют строго посредством механизмов – избыточных – инкорпорации и удаления (отсюда оппозиция между грудью и испражнениями), они, во-первых, являются внетелесными, нематериальными «дополнениями» тела (отсюда же лакановский миф о ломтике (lamella)
[188]), и, во-вторых, они и есть агенты разделения на внешнее и внутреннее, тогда как сами по себе не принадлежат ни к одному ни к другому, находясь в зоне частичного совпадения, пересечения, экстимности, – в результате чего наслаждение для говорящего существа несводимо к плотскому удовольствию.
Глава 4. Этика голоса
Долгая традиция размышления о вопросах этики в качестве своего ведущего принципа взяла голос совести. Если первое приходящее на ум понимание голоса как инструмента речи вездесуще и банально, то это второе – не менее частотное. Существует распространенное представление о речи (но есть ли в речи еще что-то помимо представлений?), метафора (idem), которая связывает голос и совесть. Нам следует остановиться на том выдающемся факте, что этика так часто ассоциировалась с голосом, что он стал путеводной тропой размышлений о проблемах морали как в популярной рефлексии, так и в большой философской традиции. Не является ли этот внутренний голос морального повелевания, голос, который предупреждает, раздает указы, наставления, голос, который мы не можем свести к тишине, если мы поступили неправильно, простой метафорой? Является ли он голосом, который мы действительно слышим, представляет ли внутренний голос все еще голос, и может ли голос, у которого отсутствует эмпирическое проявление, быть голосом в прямом смысле слова, быть ближе к голосу, чем звуки, которые мы физически слышим? И почему голос? Его метафоричность имеет нечеткие границы. Является ли внешний голос буквальным, а внутренний – метафорическим? Быть может, данная метафора составляет внутреннее и совесть настолько хорошо, что само понятие буквального/внешнего зависит от факта дословного восприятия метафоры. В чем заключаются тонкая и прочная связи между голосом и сознанием? Возможно, этика – это и есть слышание голосов? Учитывая связь между сознанием и знанием (оба являются формами con-scio), не состоит ли сознание из слышания голосов? Поскольку я уже попытался набросать короткую историю метафизики через призму голоса, то позвольте мне усугубить и без того сложное положение и попробовать сделать короткий обзор истории этики в том же ключе
[189].