Речь идет не более и не менее, как о том, чтобы порвать все связи с божественным – моральный закон принадлежит только разуму и не может иметь никакого другого источника, природного или сверхчувственного. Несмотря на это, несколькими страницами выше мы с удивлением узнаем, что даже разум наделен голосом. Рассуждая о кажущемся ему чудовищным предложении выдвинуть свое личное счастье в качестве высшей цели, Кант утверждает, что данный принцип и лежащее в его основе противоречие полностью разрушили бы любую нравственность: «<…> если бы голос разума по отношению к воле не был столь четким, столь незаглушимым и столь внятным даже для самого простого человека, оно <противоречие> могло бы совершенно погубить нравственность so deutlich, so unüberschreibar, selbst für den gemeinsten Menschen so vernehmlich>»
[197]. Сторонники ложной морали могут продолжать свои сбивающие с толку спекуляции лишь при условии, если они заткнут уши, чтобы не слышать этот «небесный голос» (himmlische Stimme)
[198].
Таким образом, наравне с голосом сердца, голосом природы и божественным голосом существует голос разума, который, будучи тихим, настолько силен, что мы можем кричать так громко, как нам только вздумается, мы никогда не сможем его перекричать или заставить замолчать. Сам разум наделен божественным голосом, он совпадает с ним – не следует ли, однако, Кант за Руссо? Не использует ли он «невинно» общую метафору, унаследованную у традиции, или же указывает на специфический ключевой случай в функционировании разума? Ключевой, хотя мы и не должны были найти его здесь на первом месте? Может быть, здесь сокрыто слепое пятно кантовского разума? (Его неслышный крик?) Как бы там ни было, голос приобретает вместе с Кантом другую форму: Сократа голос всего-навсего отговаривал от плохих поступков (и предназначался лишь ушам Сократа); для Руссо божественный и природный голос (что означает одно и то же) был проводником, указывающим всем человеческим существам, как следует действовать, компасом в любой ситуации, при условии, что к нему прислушиваются; тогда как кантовский голос не приказывает и не препятствует чему-либо, а уж тем более не советует или отговаривает. Это просто-напросто голос, который спрашивает, неумолимо требует лишь одной-единственной вещи: подчинения желания рациональности и формальности нравственного закона, категорическому императиву. Голос разума – всего лишь указание подчиняться разуму, у него нет другого содержания. Это исключительно формальный голос, форма голоса, предписывающая чистую формальность, подчинение форме. Разум сам по себе бессилен – идея, которую Кант подробно разовьет в «Споре факультетов» (1794)
[199], где вся аргументация будет базироваться на постулате, что факультет философии должен быть отделен от какого-либо уровня власти, – именно лишившись какой-либо связи с властью, он сможет рассчитывать на власть разума, который в конечном счете одержит верх. Преимущество факультета философии (в отличие от теологии, права и медицины) заключается в том, что единственные цели, которые он преследует независимым образом, – это знание и истина, и ввиду того, что он не связан с властью, его власть всепоглащающа: лишь голос, который абсолютно молчалив, может перекрыть все другие голоса. Голос разума, каким бы он ни был тихим, представляет власть слабого, таинственную силу, заставляющую нас следовать за разумом. Это власть, которая возникает там, где все другие виды власти нивелируются. Голос есть сила разума.
Голос кантовского разума неразрывно связан с тайной субъекта высказывания морального закона – и здесь мы приходим к концепции голоса как чистого акта высказывания. Кто обращается к нам во втором лице и наставляет нас: «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла в то же время иметь силу принципа всеобщего законодательства»
[200]? Кто субъект, высказывающий категорический императив? Какой авторитет обращается ко всем на «ты» в призыве, одновременно личном и всеобщем? Источник этой просьбы, безусловно, не может был воплощен в субъекте, он говорит с нами из места, которое не доступно для субъекта, хотя речь как раз и идет о как таковом локусе автономии субъекта. Здесь мы можем подтвердить, что субъект высказывания в своей структуре совпадает с голосом разума, голосом, происхождение которого мы не смогли бы определить. Наиболее интимная область сознания происходит из сферы за ее пределами, это атопический голос, обращающийся к нам изнутри, внутренний атопос. Кант уступает длинной традиции, определяя этот голос как божественный, так как упоминание божественного напрямую противоречит его центральной амбиции установить принцип, не зависящий от какого-либо божественного авторитета и порывающий все связи между этикой и теологией.
Полтора столетия спустя Фрейд в известном пассаже «Будущего одной иллюзии» (1927) использует точно такую же метафору в поистине кантовском контексте:
Мы можем сколь угодно часто подчеркивать, что человеческий интеллект бессилен в сравнении с человеческими влечениями, и будем правы. Но есть все же что-то необычное в этой слабости; голос интеллекта тих, но он не успокаивается, пока не добьется, чтобы его услышали. В конце концов, хотя его снова и снова, бесконечное число раз ставят на место, он добивается своего. Это одно из немногочисленных обстоятельств, питающих наш оптимизм относительно будущего человечества, но и одно само по себе оно много что значит. На нем можно строить еще и другие надежды. Примат интеллекта маячит в очень, очень неблизкой, но все-таки, по-видимому, не в бесконечной дали
[201].
Таким образом надежды на будущее человечества снова возложены на голос разума, который, каким бы он ни был мягким и тихим, все-таки одержит верх и будет наконец услышан. Сила разума заключается, еще раз, в голосе, происхождение которого нам не доступно. В «Новом цикле лекций по введению в психоанализ» (1933) Фрейд не стесняется употреблять еще более категоричные и радикальные формулировки: «Наша главная надежда на будущее заключается в том, что интеллект – научный дух, разум – со временем установит диктатуру в душевной жизни людей »
[202]. До такой степени, что мягкий и слабый, едва слышный голос показывает себя как самая немыслимая кандидатура на роль диктатора, его еле уловимый звук имеет все задатки будущего диктатора. Демократия в психической жизни, кажется, не сулит ничего хорошего для будущего человечества и выглядит скорее как нечто пагубное.