Удар. Удар. Удар.
Темнота – надолго темнота…
Державин с трудом приоткрыл глаза, покосился вправо, влево.
Голос Каньского еще звучал в ушах, но сейчас трудно было понять, эхо ли прежнего разговора или Каньский вернулся и снова завел свою песню. Похоронную песню!
Нет, кажется, палач и его подручный в самом деле ушли. Их голосов не слышно.
Куда они отправились? За новыми пленниками? Ловить таких же глупцов, как Державин, Коломийцев и Покровский, на ту же самую наживку в Пале-Руайале? И этих бедняг забьют до смерти, как забили Коломийцева и Покровского?
Державина Каньский тоже бил жестоко, однако останавливался, когда видел, что пленник начинает терять сознание, и ждал, чтобы тот пришел в себя. Вот так же было и во время последнего избиения, когда Каньский наконец открыл почти бесчувственному Державину свой план.
Подручный Каньского, уродливый смуглый человек, одобрительно захохотал и что-то сказал, но этого Державин уже не расслышал: провалился в обморок.
В погребе было сумрачно, однако какой-то слабый свет все же пробивался сквозь маленькое окошко. Державин смотрел на него без всякой надежды: он помнил, что Каньский со смехом сказал, что в это окошко пленнику ни за что не пролезть. Тем более связанному!
После этих слов подручный тоже долго хохотал.
Державин не знал, почему Каньский не забил его до смерти. Может быть, растягивал удовольствие. А может быть, хотел разрубить пленника на обещанные шесть частей, пока тот будет еще жив.
С него станется. Державин видел его адскую жестокость, похожую на жестокость безумца! Ах, как он клялся над трупом Катерины отомстить Юлиушу, клялся, что тот падет от его руки! Но не судьба была Юлиушу Каньскому пасть от руки Ивана Державина, а была судьба Ивану Державину умереть позорной и мучительной смертью от руки Юлиуша Каньского…
Наверное, пленник похолодел бы от ужаса, представляя свою участь, если бы и без того не замерз так, что почти не чувствовал своего тела. Ну что ж, ему остается только молиться – нет, молить Бога о том, чтобы достойно встретить мученическую смерть и не просить пощады у врага.
Да, судьба теперь встала на сторону Каньского, но винить в этом Державин не мог никого, кроме себя, дурака.
Дурака, вот именно!
…После парада Державин хотел было вернуться на Монмартр, повидаться с Ругожицким и позвать прогуляться по Парижу, однако тут на него накинулись Коломийцев и Покровский, старинные друзья по Сумскому гусарскому полку.
– Что, бросишь нас? – обиженно пробурчал Коломийцев. – Променял на каких-то пушкарей! Пошли с нами: хоть дороги здешние поразведаешь, а завтра своего Ругожицкого проведешь по ним как знаток местных дефиле, чтобы не было деривации и напрасной ретирады
[89].
Друзья захохотали, оценив остроумие Коломийцева, и Державин подумал, что однополчане, пожалуй, правы. Неплохо будет предстать перед Ругожицким знатоком этих самых дефиле! К тому же давно и далеко перевалило за полдень. Пока вернешься на Монмартр, пока отыщешь Ругожицкого, пока он соберется, пока отправятся в Париж – небось стемнеет уже, ничего и не разглядишь.
Посоветовавшись, гусары решили оставить лошадей на биваке и прогуляться по французской столице пешком.
От Елисейских Полей дошли они до Вандомской площади, а оттуда повернули влево, в широкую и многолюдную улицу с высокими домами. В них находились галантерейные лавки и магазины модной одежды, а называлась улица Предместье Сент-Оноре.
Красивые здания в четыре, пять, шесть этажей, богатые лавки. Какое многолюдство! Какая пестрота! Какой шум! Карета скачет за каретою; возницы беспрестанно кричат: «Берегись! Берегись!», и народ волнуется, как море.
Пройдя по этой улице, непрестанно глазея по сторонам и еле сдерживаясь, чтобы не ахать от удивления чуть ли не на каждом шагу, а также стараясь не наступать в грязь, покрывавшую мостовую, остановились у огромного портика с толстыми колоннами – у входа в Пале-Руайаль.
Державин вспомнил, что слышал об этом знаменитом месте: до революции принадлежало оно предателю герцогу Орлеанскому, Филиппу Эгалите
[90], который, для привлечения к себе черни, завел в своем дворце кабаки, в парке устроил гулянья и бесплатно допускал туда всякую сволочь. Правда, Филиппу это не помогло: его любимая чернь отсекла-таки ему голову на эшафоте!
С того времени парижане привыкли собираться в Пале-Руайаль для политических совещаний, а также для мотовства и всякого рода распутства.
Хотя гусары держались, как и подобает победителям, горделиво, однако сами-то они знали, что их волнует не столько историческая слава этого места, сколько те самые «всякого рода распутства», до которых им очень хотелось добраться и посмотреть, что же это такое.
Перед входом в парк толпилось множество народу. Но перед русскими все расступались – кто с искренними улыбками, кто с фальшивыми. Впрочем, задираться никто не решался, чего гусары втайне опасались. Не в том смысле, что опасались быть побитыми: верили в себя, да и не дураки были подраться, – но очень не хотелось настроение портить и враждовать с теми, кого победили и в ком не хотели видеть врагов.
Через нижнюю галерею, за толпою народа, прошли они до длинного двора, окруженного сплошными зданиями в несколько этажей. В нижних располагались галереи с многочисленными лавками. Пале-Руайаль походил не на королевский дворец, а скорее на толкучий рынок. Множество народу расхаживало там взад и вперед, так что нельзя было рассмотреть в лавках ничего, кроме блеска и пестроты.
Задержались около выставленных наружу восковых бюстов с париками.
– Ишь, каково искусно сделано! – восхитился Коломийцев. – Восковые, а столько же белы и живы, как сами перрюкмахеры!
[91]
Впрочем, интерес к перрюкам был напускной: в толпе уже появлялись первые признаки столь долго ожидаемого распутства… Среди мужчин мелькали щегольски разряженные француженки, которые так и шныряли откровенно зовущими глазками во все стороны, приманивая к себе русских военных: ведь трое наших друзей были отнюдь не единственными представителями победителей в Пале-Руайале.
– Небось те самые жрицы сладострастия, о которых нам все уши прожужжали, – пробормотал Покровский, и друзья его кивнули.
Каждому уже хотелось рискованных знакомств и более тесного общения со «жрицами сладострастия», однако гусары пока еще держались вместе, шатаясь от витрины к витрине.