– Как туго ты зашнуровалась, упадешь в поезде в обморок. Ты испортишь себе здоровье, Мэй, жди теперь непристойных авансов, раз выставляешь себя напоказ. Алли, да как тебе в голову пришло так затянуть ей корсет, тем более сегодня? Переодеться ты уже не успеешь. Тебе сделается дурно, Мэй, и ты ведь знаешь, что случается с женщинами, которые путешествуют в одиночку, особенно если они привлекают к себе внимание вызывающими нарядами.
Мэй берет маму за руки:
– Тише, тише, мама. Смотри, я даже могу сделать глубокий вдох. И папа купил мне билет в первый класс, в дамский вагон, так что можно не бояться ничьих авансов.
– В первый класс?
Путешествие первым классом – пустое мотовство, проявление гордыни. Дамские вагоны – для женщин, которые воображают себя неотразимыми и не умеют держаться скромно и строго, чтобы не привлекать к себе внимания определенного рода. Папа спускается по лестнице, застегивая запонки.
– Для Мэй? Да, Элизабет, она поедет первым классом. Любой отец, которому это по карману, так отправит в путь юную дочку. Я до сих пор думаю, не отвезти ли ее самому. – Приобняв Мэй, он целует ее. – Как же далеко ты уезжаешь, Мэй-соловей.
Мэй на мгновение прижимается к нему, затем выпрямляется:
– Я лучше поеду одна, папа. Пора уже становиться самостоятельной, и мне, наверное, будет легче проделать весь путь одной, чем до самой последней минуты оставаться маленькой девочкой, которую нужно от всего оберегать.
Стук калитки, шаги у крыльца.
– Мой кэб, – говорит Мэй.
Она поворачивается к Алли. Они обнимаются. Сквозь одежду Алли чувствует края сурового корсета Мэй, крылышки ее лопаток, и вот Мэй уже отстраняется, открывает дверь, берет саквояж, а кэбмен поднимает сундук, который для нее уложила Алли. Стой, думает Алли, вернись. Так не должно быть. Мэй приносят в жертву маминым идеалам, ее отсылают слишком далеко, обрекают на слишком тяжелый труд. Папа откашливается:
– Я поеду с тобой на вокзал, Мэй. Посажу в поезд.
Мэй кивает.
– До свидания, мама. Я буду писать. До свидания, Алли.
Мама снова тянется к ней, касается ее щеки.
– Храни тебя Господь, Мэй.
Когда за ними закрывается дверь, мама на негнущихся ногах идет к лестнице, тяжело опускается на нижнюю ступеньку и прячет лицо в ладонях; ее ночная сорочка задирается, обнажая белые лодыжки, вздувшуюся вену на голени. Алли поначалу не двигается, ее мысли мчатся вслед за Мэй и папой по спящим улицам, к центру города, где, несмотря на столь ранний час, уже суетятся подметальщики и лоточники.
– Мама?
Мама молчит.
– Мама? Дать тебе что-нибудь? Стакан воды?
Мама мотает головой, по-прежнему не отнимая ладоней от лица.
– Ничего. Ничего ты не можешь мне дать.
Постояв еще немного, Алли идет на кухню, чтобы разжечь плиту, и из кухни она слышит, как мама медленно поднимается к себе в комнату, откуда выходит, только когда пора идти на собрание больничного комитета. Папа, наверное, с вокзала сразу поехал в контору, в тот день домой он не возвращается.
* * *
Когда Алли запирает за собой дверь, ей кажется, будто она оставляет дома какое-то огромное бремя. Но ведь дом был таким и прежде, ведь они целых три года жили тут с мамой, папой и Дженни еще до того, как Мэй появилась на свет. Мы думали, ты будешь ревновать, говорил папа, так всегда бывает, когда рождается новый ребенок, но тебе было интересно, и все. Когда Мэй плакала, ты, свесившись над ее колыбелькой, пела ей песенки, совала свои игрушки, даже когда мама велела тебе оставить Мэй в покое. Ты умоляла, чтобы тебе разрешили покатать ее коляску, и когда дедушка смастерил коляску для твоей куклы, ничего, кроме возмущения, у тебя это не вызвало. Быть может, уже тогда, думает Алли, затворяя калитку и оглядываясь на дом, мысль, что ей придется делить маму с кем-то, вызывала у нее не тревогу, а облегчение.
С отъездом Мэй мама стала еще требовательнее. Даже Дженни несколько раз приходится переделывать работу, которую мама сочла небрежной, и новую шляпу Алли мама отдала нищим, найдя ее слишком вычурной и неподходящей для работы с теми, кого надобно всеми силами отучать от привычки выставлять себя напоказ. Еда стала еще скуднее, ни масла, ни соусов, никаких сладостей – Мэй обожает сладкое, – и пьют они теперь одну холодную воду или слабый чай. Когда здоровых людей поощряют употреблять пищи больше, чем нужно, чтобы насытиться, в то время как за воротами свирепствует голод, это не что иное, как распущенность и потакание своим слабостям, говорит мама. Папа теперь редко ужинает дома, и Обри почти перестал у них бывать. Алли ждет у перехода. Ей не хочется думать о том, как будет жить мама, когда и она уедет в Лондон.
Она будет жить у тети Мэри – по крайней мере, первое время. Они думали, что мама будет против, ведь она всегда была против, когда Мэри приглашала девочек погостить у нее во время школьных каникул, но когда папа это предложил, мама только кивнула. Алли с папой переглянулись, вскинули брови.
– Правда, мама? Ты не возражаешь?
Мама пожала плечами:
– Если Мэри согласна, чтобы ты жила у нее, – насчет этого, как я понимаю, вы с ней уже переписывались, – значит, нам не придется тратить время на поиски жилья. Мы, конечно, будем ей за тебя платить, но вряд ли она возьмет больше, чем хозяйка какого-нибудь пансиона. – Мама взглядывает на нее: – Разумеется, я надеюсь, что ты выберешь себе приход посерьезнее того, который так по вкусу Мэри.
Алли согласилась. Тетя Мэри – изредка – посещает англиканскую церковь в богатой части города, где она живет и куда дамы приходят разодетые в пух и прах, а Христа в проповедях то и дело подменяет дородный викарий-тори, который хочет, чтоб бедняки знали свое место, и ни одной падшей женщины не может назвать по имени. Разумеется, она найдет что-то более подходящее, но, думается ей, тете Мэри и в голову не придет ограничивать Алли в свободе вероисповедания, как не придет ей в голову решать за Алли, пить ли ей чай с лимоном или с молоком. Маму совершенно справедливо шокирует легкомысленность сестры: до поездки в Бродстерс Алли и не думала, что можно столько времени уделять телесным потребностям, однако иногда бывает даже приятно оказаться в обществе беспечного ума.
Ее юбки хлопают на ветру – надвигается первый равноденственный шторм, – шпильки впиваются в голову. Над головой шумят ветви лип. На своем выскобленном ветрами острове Мэй, наверное, приходится завязывать шляпу – привычка, говорит Мэй, свойственная женщинам, которые свое удобство ставят превыше таланта модистки. Или даже носить шали, которыми, по словам Обри, все островитянки покрывают головы и в ясную погоду, и в ненастье, словно бы покоряясь иудейской чувствительности в отношении женских волос. Письма, думает Алли, оттуда, конечно же, ходят дольше обычного, даже дольше, чем шли мамины письма из Парижа, Обри говорит, это потому, что там нет паромной переправы и жители острова переплывают сунд лишь по крайней необходимости и когда дозволяет погода. Затем почте надо попасть из ближайшего города – Инверсея? – в Глазго, и только потом поезд привезет ее в Манчестер. Наверное, люди, которые доставляют почту с острова в Инверсей, заодно и забирают то, что островитянам прислали с большой земли. Она уже отправила три письма, как знать, может, Мэй получит их все сразу, ей рассказывали, что такое часто случается с канадскими первопроходцами, которые читают пачку писем по порядку, словно бы жизнь их родственников – это журнальный роман. Вечером она напишет снова. Будет ли Мэй по-прежнему завидовать тому, что она станет жить у тети Мэри, – Мэй, которая, невзирая на всю свою любовь к роскоши и вкус к шикарной жизни, с такой готовностью отправилась на Колсей, где нет ни того ни другого? Алли ловит себя на том, что идет, покачивая головой, – идти осталось всего ничего. Мэй очень изменилась. Господи, благослови ее на полезный труд и даруй ей благополучное возвращение, Господи, пусть наша сестринская любовь не оскудеет на расстоянии. И пришли поскорее о ней весточку.