– Честно-честно? Ты ведь мне скажешь, если надумаешь, что внизу тебе будет лучше? Переселить тебя будет проще простого.
Алли безуспешно пытается вообразить, как это она такое скажет. Какому разумному человеку придет в голову воротить нос от теплой чистой комнаты, которую еще и ни с кем не надо делить.
– Разумеется. Но я уже знаю, что мне и здесь будет очень удобно.
Ей до того нужно остаться одной, что это желание кажется почти осязаемым, растущей во все стороны силой, которая вот-вот вытолкнет тетю Мэри из комнаты.
– Надеюсь, что так оно и будет. Фанни тебе сейчас принесет горячей воды – к сожалению, ванная комната на нашем этаже – и поможет тебе переодеться. А вот и Крипли с твоим сундуком.
Алли, еще не привыкшая к звукам этого дома, к нескончаемому лондонскому шуму, к шагам, которые вполне могут доноситься из соседнего дома, к по-прежнему звенящим от дождя окнам и крыше, только теперь слышит, как кто-то, пыхтя, тащит наверх что-то тяжелое. А Дженни утром несла этот ящик и не жаловалась. Ее тянет домой, который теперь кажется ей далеким и пустым, будто яичная скорлупа. Вспоминает ли Мэй о том, как в коридоре пахнет воском и скипидаром, о том, как утренний свет пробивается сквозь витражные панели на парадной двери? Крипли с ящиком стучится в дверь. Он утирает лоб скомканным белым платком. От него пахнет потом.
– Прошу прощения, мадам, да только непросто было затащить сюда эту штуку. Там, мисс Моберли, наверное, куча книг? Экая тяжесть.
От нее уже неприятности. Теперь на нее обозлятся слуги, которые будут плевать ей в тарелки и подпаливать утюгами одежду, но все равно им придется таскать ей горячую воду для мытья и выносить за ней ночной горшок, а потом еще и мыть его.
– Простите, пожалуйста, мистер Крипли. Надо было разобрать его внизу. Я и дома-то с трудом дотащила его до двери.
Крипли фыркает. Видно, как у него в горле туда-сюда ходит мокрота, будто змея заглатывает мышь.
– Оно и неудивительно, мисс.
– Благодарю вас, Крипли, – говорит тетя Мэри.
Оставшись одна – впервые с тех пор, как она проснулась тринадцать часов тому назад, – Алли садится на кровать. Она мягко проседает под ее весом – тут кровать мягче, чем дома. Она с прошлого лета не спала под чужой крышей. В комнате пахнет сухими розовыми лепестками из стоящего на комоде блюда, углем и лежащим на умывальнике душистым мылом. Ей хочется прилечь, но если она ляжет, то уже не захочет вставать, физический комфорт только подкрепит ее острое нежелание спускаться и что-то изображать из себя за обедом. У нее все пальцы в саже, а грязь с юбки осыпалась на кружевное покрывало. К ому-то прибавится работы. Она пытается отряхнуть грязь, но только сильнее ее размазывает. Пытается встать так, чтобы не коснуться покрывала, но, зашатавшись, падает обратно на кровать. Ну же, вставай. К горлу подкатывает то ли смешок, то ли рыдание. Она посидит еще минуточку. По-прежнему идет дождь, но свет переменился, кажется, небо вот-вот прояснится. Снова шаги на лестнице, это Фанни несет ей горячую воду. Она подходит к двери, забирает кувшин, отсылает Фанни. Тетя Мэри, конечно же, знает, что дочерям ее сестры не нужно помогать одеваться, да и не хочет Алли, чтобы Фанни видела, какое заплатанное и заштопанное у нее белье. Впрочем, когда слуги будут стирать ее одежду, то все равно все увидят.
* * *
Больше всего она боится секционной. Ко всему остальному можно подготовиться. Анатомию можно выучить по учебникам, химию – наблюдая за опытами. Осмотр пациентов – навык, который можно осваивать постепенно, на практике, и со временем научишься понимать историю каждого человека, сопоставлять язык тела с языком слов. Но к такому не подготовишься. Еще утром ты человек, ни разу не бравший в руки скальпеля, не резавший чужой плоти, а вечером – уже нет, и обратно ничего не вернуть.
В коридоре стоит резкий запах. Не такой, который боишься учуять, не вонь от мясницкой лавки или навозной кучи, а что-то, что проникает в нос куда более назойливо и настойчиво, что-то совершенно чуждое человеческому телу. Они сидят в студенческой гостиной, все восемь приехали пораньше, все восемь одеты в темные юбки, в блузы рубашечного покроя. Вокруг камина расставлены кресла, обитые тканью с претенциозным узором из геральдических лилий, на красном плиточном полу лежит лоскутный коврик. Сквозь высокие окна толком ничего не разглядеть, занавесок нет. Секретарша, миссис Элстон, весь день поддерживает огонь в камине, вечером для них накроют стол к чаю и миссис Элстон, передавая сахар, будет то и дело напоминать, чтобы «ее девочки» не говорили за столом о работе. Трудитесь изо всех сил, говорит миссис Элстон, но когда вы не работаете, думайте и говорите о чем-нибудь другом, у юношей-студентов есть свои развлечения, вот и у вас должны быть ваши. Это пахнет жидкостью для бальзамирования, говорит Анни, у нее врачи – и брат, и отец, и кажется, в ее семье можно с легкостью говорить о таких вещах. Когда пройдет первое потрясение, говорит Анни, окажется, что это не страшнее, чем разделать кролика к столу. У Алли перехватывает горло. Эдит говорит, что она не ест мяса и не понимает, как могут люди, исцеляющие тела, питаться мертвой плотью. Чтобы укрепить мышцы, говорит Анни, чтобы хватило сил для работы. Эдит, чьи руки своей лепкой напоминают те самые ножки стульев, о которых вечно с презрением отзывался папа, чьи тонкие волосы одного желтого цвета с ее лицом, в ответ лишь качает головой. Вареное яйцо и тост с маслом ворочаются в желудке у Алли свернувшейся желтой массой. Перед глазами встает синюшный отблеск яичного белка, подернутый слизью жидкий желток. Ее стошнит еще до того, как они окажутся в секционной. Ну нет. Слабость, истерия, нервы. Разве юношей-студентов тошнит от одной мысли? То-то же.
Она разглаживает юбку.
– У нас тут у всех сил хватает, – говорит она. – Мы все знаем, каких трудов нам стоило оказаться в этой комнате, нам пришлось приложить гораздо больше усилий, чем нашим коллегам. И теперь, я уверена, мы не пойдем на поводу у тех, кто не хочет нас здесь видеть, не отступим.
– Я и не собиралась отступать, – замечает Анни.
Эдит стряхивает что-то с подола.
– Я тоже. Но ведь, конечно же, лучшим врачом – неважно, мужчина это будет или женщина – окажется тот, кто колеблется, прежде чем вонзить сталь в человеческую плоть. Кто не может глядеть на тело, не видя в нем души.
– Но эти тела души уже покинули, – говорит Анни. – Так что можно не колебаться.
Без пяти одиннадцать, пора впервые надеть холщовые фартуки и войти в секционную, где их ждет профессор Грибе. Алли встает:
– Разумеется. Но все эти колебания надобно держать внутри себя. И помнить, что лечим мы не души.
* * *
Потом на нее накатывает непомерное облегчение из-за того, что на фартуке не осталось никаких следов. Они с Анни стоят бок о бок, трут руки желтым карболовым мылом. На белой эмалированной раковине серые сколы, теплый пар приятен иссушенным от химического духа ноздрям. Анни орудует щеткой для ногтей так же, как Дженни, когда та соскребает засохшую грязь со ступенек.