– Тогда у тебя нет выбора, – говорит Анни. – Раз не можешь. Вот и все.
– Ты только получи диплом – и откроешь больницу в Ист-Энде, – говорит Алли. – Ее там открыть сам бог велел. Или присоединись к медицинской миссии. Собак резать необязательно.
В Индии уже несколько лет работают женщины-врачи: сама королева уже понимает, что мусульманки не станут обнажаться перед врачами-мужчинами; правда, она все никак не может понять, что и ее соотечественницы могут быть столь же щепетильными.
– Нет. Не могу. Моя душа не дает мне покоя.
Анни, дочка бойкого семейства, где о душе говорят куда реже, чем о таких частях тела, для которых у приличных девиц и слов-то нет, кусает губу.
– Мне известно, – говорит Алли, – что нам бывает непросто отличить душевные порывы от наших собственных желаний. Что можно принять свою страсть за моральный императив, особенно если мы не желаем себе в этой страсти признаваться. Эдит, а вдруг тобой руководит лишь чувство? Ужасно ведь будет спутать голос инстинкта с голосом разума.
Мама, которая бьет ее, прижигает ее плоть, презирает ее. Мама, которая говорит, как она опечалена тем, что Алли нужно наказать за ее слабость. Полицейские, которые ловят женщин на улицах, чтобы скрутить их, раздеть и смотреть на то, как другие мужчины засовывают им между ног металлические инструменты – ради их же блага, ради того, чтоб вылечить их от заразы. Джентльмены, которые покупают согласие голодных женщин на исполнение их самых порочных фантазий, чтобы скрыть от жен таящуюся в их душах тьму. Учителя, учительницы, няньки, которым вместе с разъяснением основ математики, морали и этикета достается неприятная обязанность бить детей розгами, щетками для волос, ремнями. Палач с петлей наготове и толпы зрителей, которые стекаются – быть может, даже против собственной воли, – чтобы поглазеть. Доктор Стенли и его собаки с содранной кожей и вырезанными языками, и – ну да, и доктор Страттон со своим скальпелем. Насилие, сладость насилия, сладость грубо навязанной власти заложена в самой нашей природе – как же тут доверять внутреннему голосу? Инстинкты приведут нас к погибели. Нет, единственная защита от нашей же кровожадной сущности – это принцип, правила, принятые на трезвую голову, которыми можно отгородиться даже от самых настойчивых порывов. Чтобы, во-первых, думает она, – и в-последних тоже – никому не причинить зла.
– Ты что же, предлагаешь мне поступиться совестью только потому, что раз это моя совесть, то, значит, я заблуждаюсь?
– Я предлагаю тебе хорошенько все обдумать, и думать не торопясь, может быть, до самого нашего выпуска, прежде чем ты все бросишь, поддавшись – как знать – капризу. Я предлагаю твоей бессмертной душе побыть в опасности еще полгода, тогда ты хотя бы тоже сможешь доказать, что женщине под силу вынести это обучение.
– Я так и знала, – говорит Эдит, – так и знала, что все дело в суфражизме. Ради этого сестринства ты готова позволить доктору Страттон оперировать и дальше, хотя ты знаешь, вы все знаете, что ей не хватает опыта, что пациенты у нее умирают зазря. Вы хотите, чтобы я, так же, как и вы, помалкивала и закрывала глаза на то, с чем в душе я не могу смириться. Потому что вы думаете, что можно отдать все что угодно, сколько угодно жизней и душ за то, чтобы доказать, что женщины равны мужчинам.
У Алли учащается пульс. Кровь приливает к лицу.
– Да, – говорит она, – да, я так думаю. И я верю в то, что целые поколения наших еще не рожденных сестер скажут нам спасибо за все, чем мы пожертвовали. Да – и за то, что мы отняли у других. Нельзя иметь принципов, если ты не готова за них платить. И нам надобно понять цену наших принципов и принять за эту цену ответственность. Нам невозможно отказываться от последствий, вызванных нашими же поступками. И если тебе это не по силам, то, может быть, и вправду твое истинное призвание не в медицине. Всего доброго, Эдит.
И вот она уже в коридоре, дыхание колотится о корсет, взгляда никак не оторвать от пыльного пола. Темнеет, камин в гостиной почти прогорел, но лицо у нее пылает. Ей дурно. Она прислоняется к стене, которая холодит ей плечо даже сквозь жакетку и блузку. Она думает: наверное, Эдит права – точнее, может быть, она не так уж и не права, как казалось Алли там, в гостиной. Даже с клятвой Гиппократа на устах мы раним людей – раним, чтобы врачевать. Мама верила, искренне верила, что Алли нужна боль, нужна обязательно, что только болью можно было исцелить и разум Алли, и ее душу. Ну и пусть, что мама – как теперь начинает понимать Алли – причиняла другим боль, потому что у нее были на то свои мотивы. Сейчас Алли уже не может сказать, что сожалеет об этой боли, что ей бы хотелось, чтобы мама вырастила ее в тупом довольстве, безо всяких устремлений, без самодисциплины. Эдит права: мы прикрываемся моральным императивом, чтобы оправдать страдания, которые мы приносим людям. Но страдания иногда необходимы, а значит, причинять страдания тоже нужно. Алли кажется, что на этом и основано все человеческое существование, самой своей жизнью мы увечим других людей, и делать вид, что это не так, – значит расписываться в собственной слепоте. Каждый из нас – каждая живая душа – это чья-то боль. Наша единственная надежда – и на то, чтобы спастись, и на то, чтобы вылечиться, и именно это, думает она, маме и не под силу – признать, что мы причиняем людям боль. И жить с этим. Эдит права, что хочет оставить медицину. Ей хочется быть идеальной, хочется не пачкать рук, быть святее всех, а из таких людей выходят опасные целители. Цель, целитель, целый – Обри как-то говорил, что это все одно и то же слово. Но целых людей не бывает. Целители – не целые. У Алли перехватывает дыхание. Этими мыслями она словно вспарывает себе кожу, смотрит на спрятанные под мускулами влажно поблескивающие внутренние органы.
Снова отворяется дверь, полоска света прыгает на пол, на стены, а в ней – тень Анни. Анни вздрагивает:
– Алли! А я-то думала, ты хлопнула дверью и ушла в ночь. Ты нас всех прямо сразила.
Алли ежится.
– Не надо. Анни, мне нехорошо. Лихорадит что-то.
Анни кладет ладонь ей на лоб:
– Горячий. Болит что-то?
Алли качает головой:
– Просто… нехорошо. Знобит.
– Может, это нервное, – бодро говорит Анни. – Перевозбудилась, вот и все. От высоких идеалов подскочила температура. Прописываю энергичную прогулку и тихий вечер в умиротворяющей обстановке. Пойдем к нам домой?
Алли кажется, будто она заледенела, примерзла к стене. Что-то распутывается у нее в голове, что-то, что прежде свивалось тугими кольцами. Целители – не целые. Целителям не нужно быть целыми, потому что целость, целокупность – не человеческие качества. Величайший дар человечества есть любовь, а не разум – обычно она предпочитает других пророков апостолу Павлу
[34], но теперь ей впервые кажется, что так оно и есть, – и мама, которая столько времени проводит в церкви, этого не знает. Если она выучится на врача – а она выучится на врача, – она будет врачом-подранком, и ее собственная боль станет такой же частью ее ремесла, как и ее целительство. Она будет врачом, который видит свои раны и не прячется от них. Она мотает головой, ей хочется, чтобы Анни ушла, чтобы не видела ее позорной слабости, но еще хочется, чтобы она осталась и помогла ей собраться с силами. Дрожь начинается в плечах, расползается к голове, к ребрам. Нервозность. Истерия. Или простая человеческая слабость?