Тогда я понял, как именно погиб Джок Лэтроп. Понял, почему он был таким скрытным, почему старинная брошюра так его взволновала. Делия оказалась права, пусть и подозревала другое. Я понял, почему Джок Лэтроп задавал Грендалю все эти странные вопросы, почему куклы вели себя как живые, почему Джоки Лоутропу отрубили руки, почему, наконец, Джок никогда не снимал на людях перчатки после того происшествия в Лондоне.
Его мизинцы и безымянные пальцы выглядели вполне нормально. Остальные – которые управляют куклой – нет. Вместо большого и среднего – миниатюрные цепкие ручки. Оба указательных превратились в крошечные, похожие на червяков, туловища. По форме они еще напоминали пальцы, но на каждом был узенький роток и малюсенькие уродливые черные глазки без белков. Одного застрелила Делия. Второй был еще жив. Я растоптал его…
* * *
В бумагах Джока Лэтропа обнаружилось написанное от руки письмо, составленное, очевидно, за несколько дней до трагического события.
Если погибну, то по их вине. Потому что знаю: они меня ненавидят.
Несколько раз пытался поведать тайну, но не мог. Кажется, я должен хранить все в секрете (возможно, они внушили эту мысль). С каждым днем их власть растет. Делия, если узнает, отвергнет меня. Она и так уже что-то подозревает.
Я думал, свихнусь, когда в Лондоне мои поврежденные пальцы исцелила чудовищная сила. То росли нерожденные братья, доселе мне неизвестные. Если бы они правильно сформировались и благополучно покинули утробу, нас было бы трое! Но во что они превратились сейчас…
Отвратительные уродства, терзающие человеческую плоть. Неужели мои мысли, мое творчество повинны в этих страшных метаморфозах? Неужели я воздействовал на разум братьев так, что они превратились в Панча и Джека Кетча?
А то, что я прочел в старой брошюре… Отрубленные кисти… Что, если мой предок обменял душу на дьявольский талант? И в итоге эти уродливые наросты погубили его? Способна ли такая особенность передаваться по наследству? Могла ли она не проявляться до тех пор, пока другой Лэтроп, тоже кукольник, из неуемного честолюбия не призвал ее?
У меня нет ответов на эти вопросы. Знаю лишь одно: пока жив, я лучший в мире кукольный мастер – но какова цена!.. Мы с куклами лютые враги. Я едва справляюсь с ними… Вчера ночью один оцарапал Делию, пока я спал. И вот только что я отвлекся лишь на миг, а он схватил ручку и попытался вонзить ее мне в запястье…
Когда-то я мог бы посмеяться над вопросами, которые Джок задавал в письме, но после того, как увидел своими глазами и тварей, и крошечный нож в глазу Лэтропа, мне стало не до шуток. Нет, я и минуты больше не потрачу на разгадку зловещей тайны удивительного мастерства Джока Лэтропа, ведь потребуется все мое время, чтобы помочь Делии забыть этот кошмар.
Дэвид Лэшли, поплотней закутавшись в тощие одеяла, тупо смотрел, как холодный свет утра просачивается через окно и костенеет внутри комнаты. Точную природу кошмара, сквозь который он только что отчаянно пробился к яви, припомнить не удавалось, осталось лишь ощущение, что тот был просто-таки невероятным и будто вновь окунул его в переполненную всяческими страхами атмосферу детства. Словно что-то таилось поблизости всю ночь, а под конец склонилось над ним и метнулось прямо в лицо.
С первым толчком пара, поданного из подвала, уныло завыл радиатор, и Дэвид невольно поежился в ответ. Вполне естественная реакция, подумал он иронически, если учесть тот факт, что в комнате было тепло только тогда, когда его самого там не было. Но дело было и еще в чем-то. Протяжный вой что-то затронул и у него в голове, так и не сумев, правда, протолкнуть это «что-то» в область сознания. Растущий шум городского движения и одышливое пыхтение локомотива на сортировочной станции переплелись с этим более близким звуком, упорно вытаскивая наружу затаившийся где-то в самой глубине страх. Несколько мгновений он лежал неподвижно, прислушиваясь. Вдобавок ему показалось, что в комнате еще и чем-то неприятно пованивает, но как раз этому удивляться не приходилось. После выздоровления от гриппа ему уже не раз чудились всякие посторонние запахи, – видно, болезнь оставила осложнения. Потом он услышал, как мать хлопочет в кухне, и это его подстегнуло.
– Ну что, опять простудился? – спросила она, обеспокоенно глядя на него, когда он принялся торопливо вычерпывать из скорлупы вареное яйцо, пока его тепло окончательно не рассеялось в ледяной тарелке.
– Точно? – настаивала она. – Всю ночь слышала, как кто-то шмыргал.
– Может, отец… – начал было он.
Она помотала головой:
– Нет, он не мог. Вчера вечером у него сильно болел бок, но спал он хорошо. Вот я и решила, что, наверное, это ты, Дэвид. Я дважды вставала посмотреть, но… – в ее голосе появились скорбные нотки, – я знаю, ты ведь не любишь, когда я суюсь в твою комнату даже днем.
– Неправда! – возмутился он. Она казалась такой хрупкой, маленькой и изможденной, стоя у плиты в бесформенном отцовском халате, висевшем на ней, как на вешалке, такой похожей на больного воробышка, пытающегося держаться бодрячком, что на него вдруг нахлынуло раздражение – больше на самого себя, на свое собственное бессилие и тщетность попыток хоть как-то облегчить ей жизнь, из-за чего даже голос у него прервался. – Я просто не хочу, чтоб ты постоянно вставала и потом не могла заснуть! Тебе и так достается, пока ты с отцом целый день возишься. Я уже двадцать раз повторял, что нечего готовить мне завтрак. Сама знаешь, что доктор говорил – тебе нужно побольше отдыхать.
– Ой, уж со мной-то все в порядке, – быстро ответила она, – но я была просто уверена, что ты опять подхватил насморк. Всю ночь шмырг да шмырг…
Кофе выплеснулся в блюдце, когда Дэвид резко опустил чашку. Слова матери все-таки пробудили то неуловимое воспоминание, и теперь, когда оно вернулось, не хотелось заглядывать ему в лицо.
– Опаздываю, надо бежать, – буркнул он.
Она проводила его до двери, настолько привыкшая к его спешке, что и не увидела в ней ничего необычного. Ее усталый голос догнал его уже на темной лестнице:
– Очень надеюсь, что под полом не сдохла крыса. Заметил, как воняет?
Наконец он выбежал из дома и затерялся вместе со своими воспоминаниями в утренней городской горячке. На асфальте пели шины. Кашляли, потом заводились с ревом остывшие за ночь моторы. По тротуару постукивали каблуки, спешили, семенили рысцой, сходясь у трамвайных остановок и станций надземки. Низкие каблуки, высокие каблуки, каблуки стенографисток, едущих в центр, и рабочих, направляющихся на оборонные заводы у окраин. Вопли газетчиков и мелькание заголовков: «ПОБЕДОНОСНОЕ ВСТУПЛЕНИЕ АВИАЦИИ… ПОТОПЛЕН ЛИНКОР… ПОДГОТОВКА К ОБЩЕМУ ЗАТЕМНЕНИЮ… НА ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕННЫЕ ПОЗИЦИИ».
Но в чопорной тесноте трамвая тревожные мысли опять настойчиво полезли в голову, и отделаться от них было просто невозможно. К тому же застарелый лекарственный запах желтых деревянных скамей немедленно напомнил про тот, другой запах. Стиснув в карманах пальто кулаки, Дэвид Лэшли спросил себя: возможно ли, чтобы взрослый человек так поддавался каким-то детским страхам? И в то же самое мгновение вдруг с острой уверенностью осознал, что никакие это не детские страхи – это все та же непонятная тварь, что преследовала его годами, становясь все сильней и опасней, пока, будто у демонического волка Фенрира с наступлением Рагнарёка, ее зияющая пасть не стала уже задевать челюстями небо и землю, стремясь распахнуться еще шире. Тварь, что неотвязно ходила за ним по пятам, иногда так далеко позади, что он забывал о ее существовании, но теперь так близко, что он чувствовал на затылке ее холодное тошнотворное дыхание. Оборотни? В библиотеке он прочитал про них почти все, в тревожном оцепенении перелистывая пыльные тома, но прочитанное делало их какими-то безобидными и безликими – лишенными всякой жизненной силы суевериями – в сравнении с тварью, что была плоть от плоти огромных расползшихся городов и хаотически переплетенных народов двадцатого века, настолько плоть от плоти, что он, Дэвид Лэшли, уже пугался рычания моторов и тоскливых завываний фабричных гудков – звуков одновременно животных и механистических; вздрагивал и торопливо отступал при виде фар в ночи – этих ослепительных немигающих глаз; невольно поеживался и убыстрял шаг, заслышав крысиную возню в переулке или ухватив взглядом темные очертания изможденной дворняги, роющейся в отбросах на пустыре. «Шмырг да шмырг», – сказала мать. Какими еще словами опишешь пытливое, назойливое любопытство зверя, всю ночь в его снах таившегося за дверью спальни, а потом вломившегося внутрь, чтоб поставить грязные лапы ему на грудь? На мгновение на желтом потолке и кричащих рекламных плакатах вагона проявилась его безобразная морда… красные глаза, словно подернутый грязной пеной расплавленный металл… челюсти, сочащиеся черной нефтяной слюной…