Добрых четверть часа он шел по набросанным доскам, позволявшим не завязнуть в торфе, и в результате заблудился в лабиринте кибиток, смуглых физиономий и хилых костерков. По дороге он отмечал отдельные детали: золотые украшения, вплетенные в женские волосы, резной орнамент деревянных повозок, скрипки, тамбурины, медведи — весь скарб бродячего балагана, теперь поставленного на прикол.
— Хо-хо-хо, братец, ты как здесь?
Бивен обернулся и прямо перед собой обнаружил Тони с его черными сланцевыми глазами и физиономией бешеной собаки. Как и у всех здешних мужчин, черты его лица выглядели так, словно какой-то художник в ярости и горечи набросал их угольным карандашом. Только торчащие усы придавали ему добродушия — ровно столько, сколько требовалось, чтобы втереться в доверие к гадже
[172] и ловчее облегчить их кошелек.
Но сейчас перед ним стоял новый Тони — ничего общего ни с мотком проволоки, прикрученной к трупам, ни с той окровавленной грудой тряпья, которую Бивен увидел в подвале гестапо. Это был Тони, разодетый с головы до пят, — штаны с очень высокой посадкой, бабский платок, нож за поясом. Он отлично выглядел, этот Тони, в своей рубашке с серебристыми узорами.
— Я пришел задать тебе пару вопросов.
— Хочешь ракии, кореш?
— Спасибо, обойдусь.
— Кофе?
Бивен принял приглашение. Он невольно все еще разглядывал увязающее в жидкой грязи окружение. У него было ощущение, что он попал на самое дно нищеты, где безнадежность витала повсюду и нигде, растворяясь среди повозок и лиц.
— Нехреново мы устроились, приятель?
Невозможно понять, шутит он или и впрямь полагает, что им удалось не так уж плохо справиться с ситуацией. Тони метнул взгляд — который был приказом — женщине, чье испещренное морщинами лицо напоминало то ли илистые отложения, то ли растрескавшуюся землю.
— А пока готовят кофе, я тебе тут все покажу, умник.
Бивен пошел за ним следом. Удерживая равновесие на перекинутых досках, они протиснулись между двумя кибитками. Приходилось переступать через лужи, блестящие, как разбитые зеркала, обходить отбросы и старые покрышки, устилавшие их путь подобно кучам падали.
— Это ловари и тшурари
[173], — пояснил Тони. — Это все наши, приятель. Мы продаем коней, ухаживаем за ними, тут мы лучше всех. Потому у нас кибитки, кореш. Кибитки — это рома.
Как ни странно, эсэсовцы не реквизировали лошадей. Немцы словно забыли про цыганские семьи, брошенные здесь после 1936-го.
Бивен расплывался в улыбке в ответ на каждое приветствие. Для барышников ловари выглядели довольно странно. Двубортные костюмы, залоснившиеся от долгой носки, брюки со стрелками, большие отложные воротники. Гангстерское щегольство со всеми атрибутами любителей поиграть ножом — серьги в ушах, кольца, цепи…
— Идем покажу чё-т другое.
Они покинули скопление кибиток и вышли на поляну, заставленную палатками из плотного залатанного полотна в черно-красную полоску.
— А это кэлдэрары
[174].
Здешние мужчины носили длинные бороды и маленькие колпаки. Их грудь была украшена кучей ожерелий. У всех женщин на голове были повязаны красные платки, из-под которых спадали две блестящие косы, напоминающие четки из черных жемчужин.
— Почему у них зеленые ладони? — спросил Бивен.
— Это из-за zalzaro, приятель, такая кислота, чтоб с металлом работать. Кэлдэрары… они все медники. Проще простого, кореш. Железо, цинк, медь, эт все они. Пошли дальше, приятель.
Они покинули бивуак и направились к покрытым сероватым полотном возкам. Боковые стороны кибиток были украшены бахромой и завитушками в арабском стиле. Ну, по крайней мере, Бивен так представлял себе этот стиль… Здешние женщины были одеты в черное, а мужчины с лицами цвета коры акации носили пышные усы под шляпами с широкими полями.
— Синти
[175]. Ну или мануш, коли тебе так больше по вкусу. Они с юга. Мы ничё не понимаем в их трепе. Как есть дикари. Ваще не женятся, ни в жисть. Мужик крадет бабу, и точка. А опосля всегда баба командует, братец… Грю ж, дикари.
Бивен приехал сюда не для того, чтобы составить перепись всех каст в лагере. Тони вроде почувствовал, что его гость сыт по горло. Он хлопнул Бивена по плечу и отправился туда, откуда они пришли. По дороге гестаповец все же решился задать вопрос:
— Почему здесь столько женщин и детей?
Тони коротко хохотнул, почти так же весело, как если бы воткнул перо кому-то под ребро.
— Приятель, год целый, как они все ездют и мужиков забирают.
— Куда их увозят?
— В трудовые лагеря. Они говорят, мол, труд делает свободным, братан. По мне, пусть подавятся такой свободой. Подыхать на камнях, когда от тебя одни кости остались… — Он сплюнул в грязь и утер рукавом рот, искривленный презрительной гримасой. — И с черным треугольником на груди, да пошли они.
Таким знаком СС помечало маргиналов, асоциальные элементы. Бивен видел приказы о переводе в Ораниенбург-Заксенхаузен. Формулировка была совершенно недвусмысленной: «Устранение посредством работы».
Рядом с кибиткой Тони вокруг костра расположилась небольшая компания. Изгвазданный в глине пожилой мужик, сидя в продавленном кресле, сосал кусок сахара, время от времени обмакивая его в алкоголь. Другой раздувал маленькие мехи, наконечник которых поддерживал огонь в очаге. Малыши толкались и переругивались у котелка, поедая его содержимое руками и вытирая пальцы о волосы.
Бивен заметил одну тронувшую его деталь: девочки-подростки где-то раздобыли краску и теперь наносили ее на ногти с помощью стебельков сухой травы.
— Здесь наша kumpania.
— То есть?
— Наша семья, приятель. Братья, двоюродки, дяди, все такое.
— А как с другими? С медниками? С манушами? Не ссоритесь?
— Это рома, приятель. Это рома…
— А что такое рома?
Тони движением факира отставил ногу, развел ладони и вытаращил глаза:
— Рома — это когда все руки в твоей руке. Странники — они все братья, друган. Эт наша жизнь, наша правда: мы люди…
Высказавшись, он устроился на перевернутом ящике, замкнув круг у очага. Дети по-прежнему орали, сосавший сахар понемногу задремывал. Бивен поискал, на что бы присесть, — никакой возможности. Тони со всей силы пнул ногой того, кто задремал. Тот покатился в грязь, поднялся и, ворча, поплелся прочь.