Под небом, где еще не разошлись грозовые тучи, этот караван выглядел великолепно. Будто нарочно, как раз в этот момент сквозь тучи проглянуло солнце, залив лучами вереницу блестящих от дождя машин. Перст Божий…
Он ждал, что на улицах его встретит настоящий шквал — паники или энтузиазма. Ни того ни другого. Никто не читал газету, застыв посредине мостовой. Никаких стихийно образовавшихся толп, где голоса звучали бы громче, а горячие головы приходили бы в возбуждение. И уж конечно, никаких манифестаций перед вражескими посольствами. Или берлинцы еще не поверили, или поверили уже давно и их реакцией стала усталость.
Ровно в половине первого маленький Краус переступил порог «Бауэрнхофа». Несмотря ни на что, он не пожалел времени, со всей тщательностью подойдя к своему внешнему виду, и на этот раз его выбор пал на хомбург, украшенный Gamsbart
[86], «бородой серны», которую традиционно носили на своих шляпах баварцы. Самое время выглядеть как можно патриотичнее.
«Бауэрнхоф», занимающий дома 10–11 по Потсдамерштрассе, был построен в начале века. Этот огромный ресторан уже вышел из моды и превратился скорее в историческую диковинку, нежели в достойный внимания гастрономический адрес. Сады с каменными фонтанами, просторные, как на вокзале, залы, колоссальные люстры, мозаика на потолке, представляющая менестрелей и прочих трубадуров при германских дворах…
Грета Филиц была уже здесь. Симон заметил ее: она, выпрямившись, сидела на стуле в тени камина. Он пошел вдоль одного из трех рядов столиков, выстроенных как фишки для игры в нарды. Все они были заняты, и поднимающийся гул голосов напоминал звук фанфар, оттененный перестуком вилок.
У Греты был недовольный вид. Ее мордашка аппетитной ягодки хмурилась, словно эта вишня уже отцвела. Круглый ротик — эти знаменитые губки, сводившие с ума весь Берлин, — был мрачно поджат, глаза затуманены, и — какое святотатство! — в уголках век наметились морщинки. Еще на подходе Симон подметил пудру, скопившуюся в этих складочках. Он подумал (и тут же обругал себя) о пыли на египетских масках.
— Вид у тебя неважнецкий, — заметил он, усаживаясь.
— Ты слышал новости?
— Этого следовало ждать, не так ли?
— И все же… Что теперь будет?
Молодая женщина достала из сумочки пудреницу и открыла ее движением большого пальца. Посмотрела на себя в зеркальце, потом принялась нервно прижимать пуховку к лицу, как промокают от крови рану.
Симон был не готов пуститься в туманные геополитические рассуждения, да и собирался поговорить за обедом не об этом. Поглядывая на Грету краешком глаза, он спрашивал себя, в каких она была отношениях с Сюзанной, Маргарет, Лени… Все члены «Вильгельм-клуба» считались подругами, но их истинные связи были куда сложнее. Каждая из них не раз намекала на это, расположившись на его кушетке. Смесь ревности, соперничества, восхищения и… желания.
Он подумал, что Грета будет потрясена, если узнает об их смерти… И смерти куда более жестокой, чем во всех сегодняшних новостях, можешь мне поверить. В горле у него пересохло. Он взял бутылку «Адельхольценера», любимой берлинцами минеральной воды, налил себе в стакан и сделал большой глоток с кучей пузырьков.
Симон начал со своего коронного номера — смеси шуток, сплетен и лести, — который обычно всегда срабатывал. Но не сегодня. Грета так и не повеселела. Он понял, что у нее есть особая причина для мрачного настроения. Она прежде всего оставалась Адлонской Дамой, для которой политика лишь фон для забавных историй.
Подошел официант. Грета заказала свой Kartoffelsalat, как и собиралась, и Симон последовал ее примеру умеренности.
— Что происходит? — в конце концов спросил он самым благожелательным тоном. — Ты можешь все мне рассказать. Я остаюсь твоим психоаналитиком.
— Только не начинай!
Симон замолчал. Она уже созрела. Оставалось только подождать, пока спелый плод упадет.
— Вот уже две ночи, — начала она, — мне снится… жуткий сон.
Симон вздрогнул.
— Я вижу палача… Я стою, дрожащая, со своим свидетельством о чистоте арийской расы в руке. Человек смотрит на меня. Он не двигается, ничего не говорит, но я чувствую его власть…
Симон наклонился, нечаянно толкнув тарелку и опрокинув свой бокал.
— Этот человек, — спросил он, водрузив бокал на место, — как он выглядит?
— Мне не хочется… об этом говорить.
— Постарайся вспомнить. Это важно.
Она подняла глаза. Ее изящно выщипанные брови, такие же светлые, как волосы, образовали две дуги на фарфоровом лобике.
— Что ты хочешь сказать?
— Опиши мне его.
Она снова наклонилась к тарелке и упрямо мотнула головой, надувшись, словно хотела сказать «не буду», но через силу процедила:
— На нем была маска. Маска… ужасная.
Симон сжал кулаки. Бога ради, как такое возможно?.. В ее зрачках он различил очень тоненькие серебряные вкрапления. При желании их можно было принять за эсэсовские руны.
— Мраморная маска, — продолжила она. — С такими белыми и черными прожилками и…
— Подожди меня минутку. — Симон уже поднялся. — Я сейчас вернусь.
Он быстро прошел через зал — эта роскошная едальня, где люди набивали утробу в день, когда разразилась война, показалась ему отвратительной.
У входа он спросил, откуда можно позвонить. Ему указали кабину. Он назвал номер и зашел внутрь.
— И что? — только и ответил Бивен, когда Симон описал ему ситуацию.
— Приезжай. Мы в «Бауэрнхофе». Нельзя терять ни секунды.
— Лучше вы приезжайте сюда.
— В гестапо? Исключено. Она больше не скажет ни слова.
Бивен, кажется, размышлял. Симон представил себе физиономию этого верзилы с его полузакрытым веком, столкнувшегося с расследованием, на которое ему не хватает ни ума, ни воображения.
— Еду, — бросил тот наконец.
— Только надень штатское, — добавил Симон. — От тебя и без того шарахаются.
Вернувшись за стол, Симон беззаботно защебетал, лишь бы не пробудить в Грете подозрения.
Оставалось потянуть время, а главное — не дать ей больше говорить. Бивен должен услышать каждое слово ее свидетельства. Сам не представляя, как ему это удалось, он умудрился занять полчаса всяким small talk
[87] и прочей пустопорожней болтовней.
Внезапно Грета напряглась:
— Ты вызвал шпиков?
Ее глаза были прикованы ко входу в зал. Симон обернулся и заметил Бивена, который искал их взглядом. Тот надел летний костюм, что никого не могло ввести в заблуждение. У него словно на лбу было написано: «ГЕСТАПО». Причем светящимися буквами.