Гримберт больше не слышал звона кольчужных чешуек на стражниках, ворчания Теодорика, сердитого сопения Герарда и перешептывания среди собравшихся баронов. Теперь он слышал только Алафрида, словно звук его голоса сделался единственным сущим, что осталось в этом мире, в котором Господь даже и не думал создавать земную твердь, навеки оставив его наполненным жидкой тьмой.
Алафрид сделал паузу, короткую, как последнее мгновенье перед выстрелом, и произнес:
– Волей императора я приговариваю маркграфа Туринского к лишению всех его титулов, всего имущества и всех прав, дарованных ему по милости престола, а также звания рыцаря, которое он обесчестил своим преступлением. Данной мне властью я ввергаю его в опалу ради спасения его души, что же до его имущества, оно, как и земля маркграфства, временно переходит в распоряжение императора, дабы тот нашел ей подходящего владетеля.
Смысл произнесенных слов доходил до Гримберта с трудом, точно императорский сенешаль в насмешку вздумал говорить по-лангобардски. Лишение… обесчестил… спасения… владетеля… Слова эти отказывались стыковаться друг с другом, лишь царапали своды черепа, собираясь в нелепые и бессмысленные конструкции с острыми гранями.
Он вдруг понял, что Алафрид внимательно смотрит на него.
– Император оставляет тебе жизнь, Гримберт, – неожиданно мягко произнес сенешаль. – Чтобы ты мог раскаяться. Но с этого дня ты будешь чист, как первый сотворенный человек. У тебя не будет слуг, которые могли бы выполнить за тебя работу, не будет денег, чтобы купить еду, не будет дорогой ткани, чтоб укрыться от солнца. Ты больше никогда не вернешься в Туринскую марку, не будешь владеть землей или титулами, а посвятишь всю оставшуюся жизнь, усмиряя плоть, пытаясь спасти заблудшую душу и славя императора за его милосердие.
Чтобы не застонать от боли, Гримберт медленно втягивал в себя воздух сквозь крепко стиснутые зубы. Боль не уходила, она поселилась в теле и жила в нем, заставляя его съеживаться до последней клеточки.
Он мог бы закричать. Он больше не граф Туринский и не рыцарь. У него больше нет родовой чести, которую надо оберегать, и гордости, которую можно испачкать. Ему уже не зазорно кричать, катаясь по полу от боли, как последнему скотопасу, исполосованному батогами. Но Гримберт не кричал. Стискивал зубы до хруста – но не кричал.
– Ваша светлость… – Лаубер мягко провел пальцем черту в воздухе, словно рисуя невидимый знак вопроса. – Если не возражаете…
Алафрид нетерпеливо повернулся к нему.
– Что такое, граф? Не удовлетворены приговором?
Лаубер отрицательно покачал головой. Даже этот жест вышел у него мягким, голова качнулась едва ли на дюйм.
– Нет, вполне удовлетворен, – смиренно отозвался он.
– Что тогда?
– Видите ли, моему знамени был причинен существенный урон действиями ма… ныне отрешенного от титула маркграфа Туринского. Некоторые мои рыцари были убиты, другие серьезно пострадали.
– Я знаю. Имперский закон позволяет вам требовать компенсации. Однако все имущество бывшего маркграфа Гримберта уже конфисковано в пользу казны. У него нет даже медного обола, чтобы оплатить вам ваши издержки, граф.
Лаубер улыбнулся.
– Думаю, мы сможем договориться и без денег. Даже нищий, он владеет тем, что я могу взять в уплату долга. И будем считать, что мы квиты.
Алафрид нахмурился.
– Вот как? И что же вы хотите, Лаубер?
Лаубер несколько секунд смотрел на Гримберта с высоты своего роста. Он не наслаждался победой, не ликовал, не выглядел радостным. Мраморная статуя с холодным, как лед, взглядом.
– Мой друг Гримберт не так давно заметил – и весьма остроумно, – что его глаза на мне. Кажется, какая-то старая поговорка здешних «вильдграфов». Мне бы хотелось лишить эту фразу ее навязчивой метафоричности.
– Что?
– Глаза. Я хотел бы забрать его глаза.
Весь окружающий мир вновь задребезжал, угрожая расколоться на тысячи тысяч кусков, пока Алафрид, сенешаль его императорского величества, напряженно думал.
– Полагаю, вы в своем праве, – наконец произнес он устало. – Я вызову… специалиста.
И только тогда Гримберт наконец закричал.