А потом с оглушительным грохотом на пол блиндажа обрушился целый каменный пласт. И в образовавшееся в потолке неровное отверстие, по краю которого можно было разглядеть угловатые людские силуэты, ударил нестерпимо яркий солнечный свет.
Этот свет ослепил Виттерштейна, оглушил, точно взрывной волной, прокатился по всему блиндажу, заставляя выступить из липкой тени мертвые тела и остатки солдатских коек, разбросанные хирургические инструменты и клочья одежды, щербатые кирпичи и обломки досок. Виттерштейн вдруг увидел Гринберга, лежащего у самого входа, только теперь фельдшер выглядел незнакомым, осунувшимся, словно постарел за одну ночь.
Виттерштейн попытался протолкнуть в легкие невыносимо свежий ледяной воздух и почувствовал, что сейчас лишится чувств. В новом мире, который распахнулся перед ним, оказалось слишком много непривычного, забытого и чужого. И все это накатилось на него в один миг, смяв и раздавив. Новый мир налетел на лебенсмейстера грохотом незнакомых голосов, топотом подошв и запахом застарелого пота.
Кажется, кто-то осторожно взял его за предплечье и куда-то потянул. В губы уткнулся жестяной край солдатской фляги, он почувствовал запах затхлой воды и металла. В этом мире происходило еще что-то, но Виттерштейн не ощущал себя его частью. Он был отвалившимся фрагментом, который, закручивая, уносило все дальше и дальше от света, в пульсирующую сырую тьму.
Лебенсмейстер Виттерштейн потерял сознание еще до того, как его тело опустили на носилки.
Слухач
— Менно! Просыпайся, Менно!
«Я не сплю», — хотел было сказать Менно, но обнаружил, что спит. Что щека его больно упирается в угол аккумуляторной стойки, а сам он лежит навзничь, раскинув руки, прямо на грязном дощатом настиле. Какой-то миг сознание Менно пыталось убедить само себя, что не спит, но тут тело встрепенулось, дернулось, попыталось вскочить, и стало окончательно ясно, что это был сон, тягучий и мутный, как жижа, что собирается в траншеях после дождя.
Менно ошалело озирался. Тусклая лампочка переносного фонаря не могла ослепить, но смотреть на нее было мучительно больно. Как он здесь оказался? Почему так трудно дышать? Что за ужасная темень?
Менно вспомнил.
С испуганным вскриком он приник к стене. Геофон лежал неподалеку, но Менно не стал поднимать его, приник мгновенно ладонями к отвесной земляной поверхности. Ладони были теплыми после сна и очень чувствительными, а земля — твердой и влажной, как пролежавший сутки в воронке мертвец. Но Менно гладил ее, прикусив губу, гладил неуклюже и судорожно, не обращая внимания на острые каменные выступы, царапающие кожу. Выглядело это, должно быть, забавно, как пародия на любовные ласки, но Менно никогда об этом не задумывался. Во время работы он прикрывал глаза, хоть и в этом и не было никакой необходимости. Вокруг него и так была разлита вечная ночь.
— Менно! — кто-то нетерпеливо похлопал его по плечу, — Заканчивай. Моя смена.
Но Менно не смог сразу оторваться от стены. Ужасное предчувствие терзало его. Ощущение того, что он что-то пропустил, что стоит прикоснуться руками к земной тверди, и он ощутит в нескольких метрах от себя злую и резкую вибрацию, которую производят впивающиеся ножи английских машин, мерно рокочущих чудовищ, ползущих в вечной темноте. Сердце шумно толклось в груди, был бы на нем геофон с его чувствительным механизмом, сейчас удары сердца заглушили бы все прочее. Но Менно не требовалась его помощь.
— Тихо, — пробормотал он с облегчением, не замечая, как его тело дрожит от подземной сырости, как позвякивают собственные зубы, — Легкий шум на двенадцать часов, глубина сорок…
— Бур, что ли?
— Не бур.
— Крот? — спросил Коберт настороженно. В темноте его глаза блестели двумя влажными маслинами. Лампочку он прикрывал перепачканной рукой.
— Не бывает кротов так глубоко. Но это не англичане… Не они. Может, снаряд какой в земле ворочается…
— Как он может ворочаться?
Менно пожал плечами.
— Не знаю. Только ворочаются, пока горячие. Я свежие снаряды еще пару часов слышу… Ворочаются. Не знаю, отчего. К земле привыкают, наверно.
— Вот дела, — в темноте улыбка Коберта обозначилась серым полумесяцем, — Люди, выходит, не ворочаются, они уже привыкши. Где достало осколком, там и упал. Лежи себе в земле, как кусок коровьего дерьма. А снаряды, стало быть, ворочаются… Еще что?
— Три часа, глубина двадцать. Вроде машина. Далеко, не разобрать. Да, машина. Царапает. Наша.
Коберт достал из-за пазухи схему и стал изучать ее в свете электрического фонаря. Лейтенант Цильберг категорически запретил своим «крысам» носить любые карты или схемы, опасаясь, что они попадут к английским саперам, но запрет этот чаще нарушался, чем соблюдался. Даже проведшие здесь последние несколько месяцев не могли на память воссоздать всю гигантскую сеть тоннелей, шурфов, минных галерей, подземных выработок и лазов.
— Это, верно, первый взвод, — сказал наконец Коберт, закончив разбираться со схемой, — работают на «Альфреде» или «Бруно». Им сейчас по графику положено. Только как ты понял, что это не «томми»?
Менно помедлил с ответом. Он знал, что язык у него неуклюжий, и болтать не любил. Даже в родном городе его считали молчуном. Здесь же, в царстве холодного камня и вечной темноты, его с самого начала считали чудаком и ничтожеством. Очень редко кто-то считал нужным задавать ему вопросы, и он никогда точно не знал, как на них отвечать.
— Голос у буров разный, — сказал он кратко.
— У кого?
— У наших буров и у британских. Модели разные.
— Да ну? По мне, так никакой разницы. Скрежещут, как мясорубки, и все.
— У «томми» обычно буры марки «Ферранти» или американские «Купер», — неохотно пояснил Менно, безуспешно пытаясь отряхнуть руки от въевшейся земли, — «Куперы» потяжелее, и голос у них хриплый. Их с нашим «Сименсом» никогда не спутать. Или вот французские «Сервис Электроник»… Вокруг них земля аж кричит. Двадцать метров в час проходят…
Коберт уважительно кивнул.
— Одно слово — слухач. А теперь бери журнал и несись крысой к Цильбергу. Он требует к себе дежурного для доклада. Я на посту.
Коберт сунул в уши наушники геофона и устроился по-турецки на деревянных нарах. Фонарик он выключил, чтоб сэкономить заряд, но зажег перед собой маленькую масляную лампу, чей живой и теплый свет поплыл по каменным стенам теплыми пятнами.
Он торчал под землей уже давно, и знал, что человеку, оказавшемуся в подземных чертогах, невозможно обойтись без света, даже если все его задачи — сидеть истуканом и напряженно вслушиваться по нескольку часов подряд.
Если света нет слишком долго, темнота начинает заговаривать с человеком. Сперва осторожно и мягко, как случайный ночной попутчик. Потом настойчивее и громче. А кончается тем, что человек начинает слышать лишь темноту, а потом и видеть лишь ее.