Может, всему виной была дырка во лбу, исказившая лицо — совсем маленькое отверстие величиной не больше ногтя. Менно прислушался. Камешек внутри лейтенантского черепа чувствовал себя уютно и спокойно, как в теплом теле матери-земли. Удивительно, как быстро и легко этот камешек, вспорхнув с ладони Менно, умудрившись проломить череп.
Но Менно почти сразу забыл про лейтенанта. Он устроил поудобнее на лейтенантской груди холодеющие, но еще мягкие руки, так и не выпустившие пистолета, а рядом с телом поставил Железного Макса, чтоб тот, как часовой, охранял сон Цильберга.
Сам он вернулся в свой угол и привалился спиной к знакомой до мельчайшей шероховатости скале. Потом, подумав, переложил фонарик в правую руку и изо всех сил ударил им об камень. Жалобно загудел металл, брызнула в стороны стеклянная крошка, и все погрузилось в темноту. Теперь уже, без сомнения, окончательную и полную.
Менно улыбнулся, испытывая удовольствие от того, что может улыбаться, и никто этого не заметит. Темнота наконец объяла его. Прохладная, бездонная, мягкая темнота, и принялась сладко шептать на ухо.
Темнота знает ответы на все вопросы. Она мудра, терпелива и бесконечно спокойна. Она может поведать множество вещей, но лишь тому, кто умеет ее слушать.
Менно умел слушать.
Чудовище
Первым молчание нарушил Кинкель, чтобы произнести нечто настоль же очевидное, насколько и бесполезное, водилась за ним издавна такая привычка.
— Отчаянно лупят сегодня, — пожаловался он, неуклюже вороша кочергой в печи, — С обеда заладили. Просто черт знает что.
Печь в нашем блиндаже была крошечная, из снарядной гильзы, внутри нее трепыхалось бледное пламя, слишком слабое, чтоб согреть продрогших людей, тянущих к нему руки, но достаточно яркое, чтоб высветить их лица — заострившиеся, уставшие, выступившие болезненно-бледными пятнами из темноты.
Холод в блиндаже стоял оглушающий. Он просачивался во все щели, не обращая внимания на шипение нашей печки, и терзал нас своими тупыми зубами, заставляя тонкое солдатское мясо промерзать до самой кости. Слова замерзали еще в глотке, и на языке хрустели, как раскалываемая подошвами наледь. Да и жаль было выпускать в окружающую нас почти космическую ледяную темноту теплые крохи воздуха, сбереженные в легких. Оттого мы старались не говорить. Съежившись вокруг печки, смотрели в огонь, пытаясь хотя бы видимостью пламени согреть мысли.
Но Кинкель был прав — сегодня французы били с особенным остервенением. На трехметровой глубине, в окружении промерзшей земли, выстрелы уже не казались такими страшными, как на поверхности, но мы все равно вздрагивали всякий раз, когда где-то бесконечно далеко французские гаубицы принимались тоскливо лаять огромными стальными псами: «Уу-у-у-уууммм… Ваа-а-ау-ууум! Гру-м-м-мм!». Страшные это были звери, безжалостные и с тяжелым, истинно звериным, нравом. Печка вздрагивала от каждого близкого разрыва, рассыпая вокруг себя бледные искры.
— Кажется, у меня на голове появляется по шишке от каждого близкого попадания, — пожаловался Кинкель, не выпуская кочерги. В нем, единственном из всех нас, страх рождал не придавленную замкнутость забитого существа, стиснутого в тесной коробке, а говорливость, — Если так пойдет и дальше, скоро каску на голову натянуть не смогу. Удивительно, господа фойрмейстеры, как в нас еще не угодило прямым. Бьют-то совсем рядом, чуете?.. Один такой гостинец, и готово, перекрытие не спасет. Стройся перед небесными вратами в две шеренги да докладывайся старичку… Мол, прибыли на постоянное расположение, извольте указать диспозицию, и все такое… Кстати, как полагаете, в каком чине состоит Святой Петр? Полагается ли при докладе вытягиваться по стойке «смирно» или довольно будет просто отдать ему честь? Или же он лицо гражданское?
Сочетание холода и страха удивительным образом воздействует на человека, запирая его мысли и чувства внутри окостеневшей и потерявшей чувствительность оболочки. В другое время болтовня Кинкеля раздражала бы, но сейчас мы все слишком замерзли и устали, чтобы одернуть его.
Страшная штука — замерзающий человек. Мы берегли дыхание, прижимая ко ртам скрюченные пальцы, белые и ломкие, как пальцы столетних египетских мумий, мы прижимались друг к другу острыми боками и переминались, как лошади, с ноги на ногу. Иногда то один, то другой, сдавленно ругаясь, высвобождал руку — и посреди блиндажа вспыхивал в воздухе сноп пламени, такой яркий, что заслонял даже печку. Но пламя это быстро таяло в воздухе, почти не отдавая тепла. Для мощного пламени нужно топливо и силы. Ни того, ни другого у нас не было.
— Заткнул бы ты рот, пока не надуло, — зло бросил Мольтер по прозвищу Траншейный Клоп, ерзавший на снарядном ящике, — Святой Петр!.. Придумаешь тоже, чурбан! Так тебя и пустят к нему с докладом!
— А чего бы и нет?
— Тебя в иное распоряжение отошлют, пониже. Небось уже и сковорода греется…
— И то недурно. Хоть там-то, полагаю, тепло.
— Магильеров в рай не берут, — подал голос Райф. Обычно насмешливый и язвительный, сейчас он напоминал старого больного ворона, нахохлившегося в углу и глядящего на нас мутными от холода глазами, — Мне это доподлинно известно, сообщил лично один штатский священник. Колдовство наше, говорил он, противно Господу, и отягощает христианскую душу. Так что, вне зависимости от заслуг и прегрешений, все мы с вами, господа, суть чудовища дьявольские, на прощение не претендующие.
— Так и сказал — чудовища? — уточнил Траншейный Клоп с непонятным интересом.
— Ровно так и сказал, можешь себе представить.
— Я-то себя чудовищем вроде как не ощущаю. Может, ты? У тебя и рожа подходящая…
— Если не заткнешься, я тебе живо перевод обеспечу. А уж куда…
Их перепалка пробудила Тиле, нашего хауптмана, от тяжелого оцепенения. Его немигающий взгляд, устремленный к огню, ожил, на миг став почти человеческим.
— Чудовище чудовищу рознь, — задумчиво произнес Тиле, дыханием отогревая ладони, — Не могу сказать, что сведущ в духовных делах, но мне кажется, что и чудовищ можно выстроить по ранжиру. Наверняка, среди них найдется то, что вполне достойно пройти райскими вратами.
— У меня был один приятель, который сжег церковь, — торопливо сказал Кинкель, суетясь у печки, — Не специально, а просто так вышло. В церкви французы устроили наблюдательный пост, ну он и запалил ее целиком, одним щелчком. С одной стороны, вроде как так и полагается на войне, а с другой, он после этого неделю мрачнее тучи ходил. Боялся, что грех совершил.
Смех уставших и замерзших людей похож на скрежет челюстей мертвецов. Но мы все равно смеялись.
— Ну, церковь, предположим, это глупость, — решительно сказал Траншейный Клоп, — Не великий это грех, я так считаю. Ну сжег ты церковь, и что? Камень и камень, крест, разве что, сверху. А вот с людьми как?
Странный был вопрос. Мы переглянулись, не понимая, куда он клонит. Мы все, здесь сидящие, были фойрмейстерами. Нам доводилось кормить огонь не только скудным мерзлым воздухом, но и иным, более богатым, топливом. Мы знали запах паленого мяса так же хорошо, как и запах порохового дыма. Иной раз даже казалось, что он идет за нами неотступно.