Герстель встрепенулся, отчего его смерзшаяся шинель издала неприятный хруст. Он никогда не проявлял интереса к нашим разговорам и не вставлял реплик. Даже реагировал с подчеркнутым равнодушием, если требовалось вставить слово. Но тут он с интересом взглянул на Мольтера.
— Простите, что прерываю, — сказал он хрипло, голосовые связки, тронутые льдом, еще не успели оттаять, — Вы, кажется, ведете разговор о чудовищах?
— Да, вроде того. Все лучше, чем впустую лязгать зубами.
— Очень интересная тема. Значит, полагаете, что чудовище есть следствие сознательного морального выбора? Что каждый человек сам выбирает, быть ли ему чудовищем?
— Полагаю, что так, — неохотно сказал Траншейный Клоп. Герстеля он не любил, считая того человеком гордым и себе на уме.
Герстель неожиданно улыбнулся. Кажется, впервые за все время, что я его знал, то есть, за два месяца. Улыбка его не красила, лицо оставалось по-прежнему отчужденным и холодным.
— Чудовища бывают разные, — сказал он негромко, — Мне в свое время пришлось познакомиться с одним достаточно необычным.
— Да? И как его звали?
Герстель не ответил. Несколько секунд он сидел в оцепенении, подобно прочим, глядя на языки огня. Казалось даже, что он совершенно забыл про собеседника, выпав по своему обыкновению из беседы. Но он все же заговорил.
— Сейчас январь… Значит, это было почти полтора года назад, летом семнадцатого. Да, определенно, семнадцатый. Наверно, мне до самой смерти будет казаться, что все это произошло вчера. Вам приходилось бывать в N? — Герстель назвал город, оказавшийся большинству из присутствующих незнакомым, — Нет?.. Хороший город, во Франции. Наш полк отвели туда с передовой на переформирование. До этого мы с французами изводили друг друга несколько месяцев. Контратака за контратакой. Тяжелое было время. Иногда мертвецов в занятых траншеях оказывалось столь много, что нам приходилось снимать несколько слоев. Один слой — наш, затем французы, затем снова наш…. Мы дрались с остервенением, как бешенные псы, которые не в силах выпустить друг друга из зубов, даже истекая кровью. Артиллерия ревела днем и ночью и, в конце концов сделалась настолько привычной, что мы в ужасе обмирали, стоило ей замолчать хоть на минуту. Все повторялось из раза в раз. Мы поднимались в атаку и перли на французские позиции, а лягушатники выкатывали пулеметы и укладывали целые шеренги лицом вниз, как меткие мальчишки роняют в тире ряды деревянных фигурок. Осколки звенели над землей, срезая людей, превращая их в кровавые лохмотья в обрамлении клочьев «фельдграу»
[22]. После того, как мы прокатывались по нейтральной полосе, делалось страшно обернуться. Поле всплошную было засыпано солдатскими телами, выпотрошенными, обожженными, обезглавленными и четвертованными. Мы выбивали французов из траншей, но они перекидывали резерв, и следующим ударом вышибали нас обратно. И сами шли в наступление по тому же проклятому полю, платя ему свою обязательную дань. Все повторялось. Такой вот ежедневный спектакль без антракта и перемены сцен. И слишком много испорченного реквизита под ногами.
Герстель говорил глухо, почти без всякого выражения, до хруста комкая пальцы. Может, пытался отогреть руки, а может, делал это бессознательно. Рассказчик из него был неважный. Он не артикулировал, не оставлял пауз, не смотрел по сторонам, лишь монотонно говорил себе под нос. Однако в этой манере было что-то затягивающее, гипнотизирующее, как в ровных выверенных залпах полевой артиллерии, идущих через равные интервалы.
— Мы поднимались в атаку каждый день поутру. И всякий раз, готовясь выпрыгнуть из траншеи, я думал о том, в каком качестве встречу вечер. Может, в моих внутренностях поскользнется бегущий пехотинец и мимоходом проклянет меня. Или же мне суждено долго умирать, нафаршированному свинцом, вися на проволочных заграждениях. Судьба, однако, по какой-то прихоти меня хранила. Я оказался единственным уцелевшим фойрмейстером во всем полку, хоть и дважды раненным. Кончилось все контузией. Возле меня взорвался фугас, едва не вытряхнув мозги из головы, и я понял, что пришло мое время отдохнуть. Моя нервная система к тому моменту находилась уже в крайне истощенном состоянии, так что наш штатный лебенсмейстер, осмотрев меня, строжайше рекомендовал длительный отдых. Возможность для которого представилась почти сразу же. Как я уже сказал, наш измотанный и окровавленный полк отвели в ближайший город на переформирование. В него требовалось влить свежей крови, поскольку старая давно уже вытекла, как из дырявого бурдюка.
Хороший городок. Никогда не любил французских городов, но этот мне сразу понравился. Удивительно уютный и совсем невелик, населением едва ли в пять тысяч. Светлые чистые дома, много зелени и эта, как ее, жимолость, кажется. Тихое, приятное местечко. Стрельбу мы здесь не слышали, даже издалека. Даже возникло такое ощущение, будто никакой войны и нет, а мы все, раненные, грязные, в провонявших порохом, мочой и карболкой обносках, явились сюда по какой-то непонятной ошибке, словно актеры, перепутавшие впопыхах представления и явившиеся на чужой спектакль.
Правда, расслабиться в полной мере мне не удавалось. Последствия контузии навалились на меня, вознамерившись, видно, закончить то, что не удалось шрапнели. Днем я чувствовал себя относительно недурно, но с приходом ночи мне делалось все хуже. Постоянная мигрень, головокружения, ужасная слабость. Такая, что я валился с ног. И еще совершенно испортился сон. На фронте я засыпал даже под грохот стопятидесятимиллиметровых гаубиц, здесь же, окруженный сонной тишиной города, по полночи ворочался на мокрых от пота простынях. Да и сон не приносил облегчения. Бывало, просыпался я, скорчившись, на полу, в совершенном беспамятстве и с раскалывающейся головой. Лебенсмейстер, однако, обещал, что в скором времени это должно пройти. И я даже верил ему, не подозревая, что отдых мой в самом скором времени закончится.
Первое тело мы обнаружили спустя две или три недели после того, как расположились в городе. Нашли его ночные патрули на окраине. Впрочем, как, тело… Телом это едва ли можно было назвать. Германский пехотный мундир, валяющийся комом на земле, а внутри — несколько горстей жирного человеческого пепла. Огнемет никогда не оставит такой картины. Это был не огнемет. Кто-то сжег его, используя магильерские силы.
Слушавшие Герстеля магильеры нахмурились. Едва ли он это заметил. Герстель глядел только в огонь, так пристально, точно именно там, между перекатывающимися языками пламени, происходили все события его рассказа.
— Оказался покойник одним из нижних чинов, простой пехотинец, вышедший в темноте из дома, где был расквартирован его взвод, по какой-то необходимости. А ведь я был единственным фойрмейстером на сотни километров в округе. И тут такой номер…
Спустя несколько дней это повторилось. Вновь пепел в еще теплом мундире, распростертом посреди улицы, и вновь среди ночи. Подняли патрули, обыскали все окрестности, но вновь ничего не обнаружили. Тот, кто сжег заживо пехотинца, пропал бесследно. Ну а пепел разговорить не под силу и тоттмейстеру. Вот тогда-то и закончился наш отдых. Сделалось ясно, что город вовсе не так безобиден и тих, как нам казалось. По его улицам бродит кто-то, обладающий даром фойрмейстера, и дар свой он использует для того, чтоб превращать в пепел ничего не подозревающих германских солдат. То ли диверсант, то ли тайный убийца, поди разбери…