Это звучало глупо, надежды оберста казались мне необоснованными. Конечно, присутствие коллеги радовало, но я не тешил себя надеждой на то, что два фойрмейстера окажутся эффективнее, чем один. Я торчал в городе уже месяц, но не мог похвастаться даже тем, что видел силуэт француза. Чем мне поможет «специальный дознаватель?»
Он прибыл через три дня — железнодорожное сообщение давно сделалось ненадежным.
«Добрый день, — сказал он, пожимая мою руку, — Зовите меня Руди».
Он мне сразу не понравился. Мгновенно и безотчетно, сам не знаю, отчего. Лет сорока, сам какой-то мягкий и потертый, как подушка с гостиничной кушетки. При этом он был очень добродушен и улыбчив, даже излишне обходителен. Сразу стал держаться так, будто мы — лучшие приятели, знакомые много лет. Не люблю таких людей, признаться. Несмотря на фойрмейстерский мундир держался он вежливо, предупредительно и свободно.
«Руди?.. Вас зовут Рудольф?» — уточнил я.
«Рудиберг».
«Позвольте узнать и фамилию».
«Шейман. Едва ли она что-нибудь вам скажет. Впрочем, вам, быть может, окажется знакомым мое прозвище. В некоторых местах я известен, как Красный Руди».
Хауптан Тиле едва заметно вздрогнул и уставился в безразличное лицо Герстеля, будто что-то припоминая.
— Красный Руди, вы сказали?
Герстель кивнул.
— Да. Знакомо?
— Я… Возможно. Кажется, я слышал что-то о человеке с таким прозвищем. Или Алый Руди… Вы ведь не имеете в виду того, который в восемнадцатом году сжег…
Но Герстель уже отвернулся от него. Теперь он глядел в собственную ладонь, забыв про пламя и гул канонады. Слова, невыразительные и блеклые, как и прежде, шлепались с размеренным интервалом.
— Первым делом он попросил организовать общее собрание жителей городка тем же вечером. Это не показалось мне странным. Мы и прежде собирали всех горожан, чтоб довести до них очередную бессмысленную угрозу за укрывательство убийцы. Никаких последствий это не возымело. Я сообщил это Руди, но тот ничуть не смутился. Наоборот, удовлетворенно кивнул. Взгляд у него был немного сонный, и в сочетании с постоянно блуждавшей по лицу улыбкой, Красный Руди выглядел сытым и простодушным вестфальским крестьянином. С лица его не сходило бессмысленно-благожелательнное выражение. Он явно не был умен, хоть и с хитрецой, и явно не был хорошо образован. Но, несмотря на свою мягкость и потертость, держался по-свойски и вполне уверенно.
«У меня большой опыт по подобным делам, — заявил он, немного самодовольно, — Уверен, мы с вами, коллега, быстро наведем здесь порядок. Я знаю, как управляться с французами. Они, видите ли, считают себя хитрее прочих. Пришло время разрушить это заблуждение».
К вечеру все горожане столпились на площади. Руди удовлетворенно наблюдал, как собирается толпа и сохранял свой обычный вид, благодушный и несколько ленивый. Он вел себя так, словно предстояло что-то рутинное, обыденное и, вместе с тем, не лишенное интереса. Потом он произнес речь, причем на довольно хорошем французском, речь, которую я запомнил почти дословно.
«В свете того, что на фронте продолжается война, в которой Германия ежедневно несет чудовищные потери, недопустимо мириться с тем, что убийцы под покровом ночи наносят нам удары, лишая добропорядочных граждан спокойствия и защиты. Нам стало известно, что среди вас скрывается фойрмейстер или, как у вас выражаются, „мэтр дю фэ“. Этот человек под покровом ночи осуществил преступное нападение на императорских солдат и теперь должен ответить перед законом за свои деяния, — он прохаживался перед толпой, как пухлый и самоуверенный воробей, — Мне доподлинно известно, что некоторые из вас знают преступника. И я требую, чтоб он немедленно был назван».
Толпа угрюмо молчала. Мне показалось, что Руди провалится со своей тактикой и даже, если честно, предвкушал это с изрядным злорадством. Время речей и убеждений прошло, мы давно убедились, что самые страшные угрозы не несут никакой пользы. Апеллировать к законности? Требовать выдачи преступника?.. Оберст едва ли не ежедневно грозил толпе расстрелами, и даже это не возымело никаких последствий. Так что мне было решительно очевидно, что раздувшийся «особый дознаватель» попросту теряет время.
Но молчание толпы его не смущало. Он невозмутимо ждал, не вызовется ли кто-то. Никто не вызвался. Тогда он вздохнул. Всем своим видом изобразив искреннее сожаление.
«Что ж, кажется, никогда не желает выполнить свой долг перед законом и справедливостью, мне придется приступить к более действенным и, главное, наглядным, мерам».
Он картинно вздернул руки. Наверно, я мог бы его остановить, я стоял в шаге от него, но даже я не мог поверить в то, что он задумал.
А потом уже было поздно.
Люди, стоявшие ближе всех, вспыхнули. Сразу десять человек превратились в извивающиеся оранжевые коконы, шипящие и дергающиеся на ветру. Над толпой пронесся даже не крик, а единый, исполненный ужаса, вздох. Люди горели прямо на площади, десять огромных живых костров живыми бабочками трепетали перед нами. Они горели долго. Руди, как и любой фойрмейстер, мог убить их мгновенно. Превратить плоть в налипший на брусчатку пепел, в мелкую золу. Но он этого не сделал. Они горели так долго, что я едва сумел сдержать спазм желудка. Невыносимо долго. Как праздничные свечи на пироге.
Кажется, некоторые из них кричали, за треском пламени я не мог разобрать. Несколько человек упало сразу, другие мучительно долго оставались на ногах — извивающие и дрожащие живые факелы. Страшная, чудовищная картина. За которой Руди наблюдал со сдержанным удовлетворением. Это длилось несколько минут, пока, наконец, все эти люди не осели на землю, сделавшись грудами трещащей золы.
«С этого дня собрание будет проводиться ежедневно, — возвестил он, наблюдая за тем, как солдаты сметают с мостовой липнущий к брусчатке пепел, — Говорят, вы не понимаете обычного языка. В таком случае, будем говорить с вами при помощи математики. Говорят, это универсальный язык. Так вот, я доведу до вас его нехитрые принципы. Каждый день, пока французский фойрмейстер остается на свободе, я буду сжигать десять человек из числа местных жителей. И дополнительно еще десять за каждого мертвого германского солдата. Надеюсь, вы сносно умеете считать».
Клянусь, если бы не наши винтовки и благоразумно выставленный оберстом пулемет, Руди бы растерзали там же, на площади. Просто разорвали бы на части, не считаясь с тем, сколько людей он успел бы перед этим сжечь. Но человек — очень сложное существо, и даже за теми душевными порывами, что кажутся нам неудержимыми, стихийными, всегда прячется осознанный или неосознанный расчет. Никто не хотел первым отправляться на смерть, несмотря на все то, что произошло на площади. Толпа глухо выла, изрыгала ругательства, стонала, но никто не сделал шага вперед. Я почувствовал, как в толпе рождается что-то новое, но столь сильное, что его щупальца оплетают каждого находящегося в ней. Это был страх. Страх перед человеком, способным сжечь людей с безразличным лицом, перед человеком, не способным осознать всю чудовищность своих действий.