Чудовище, которым пугали детей, при одном упоминании имени которого бледнели французские гренадеры, печально улыбнулось.
— Все в порядке, Георг, — сказал я, — Мы понимаем. Если нужна будет помощь…
— Нет, благодарю. Справлюсь сам. Не самая хитрая штука.
Он не рисовался, он в самом деле был спокоен и говорил о вещах самых очевидных, естественных и давно решенных. И он был совершенно прав. Что бы ни сотворили с нами эбертовские псы, для Главного Могильщика они бы придумали нечто несоизмеримо худшее.
— Как это глупо, — вдруг сказал я, поддавшись какому-то внутреннему порыву, — Я понимаю, отчего это жестоко. Иначе и быть не может. Но как глупо! Они ведь идут по пути большевиков, полностью его копируют! Сперва они объявят всех магильеров прислужниками сановных палачей и узурпаторами народа, запретят Ордена и торжественно казнят тех, кто первым попался под руку. Потом опьянение революцией пройдет, а остается мучительное похмелье. Это неизбежно. И выяснится, что без магильеров государство, что бы ни было изображено на его гербе, существовать не способно. Что оно стремительно катится в адскую бездну. Ладно еще обезглавленная армия, мгновенно утратившая свой основной ударный потенциал. Война уже проиграна. Точнее, мы выиграли ее против самих себя. Но индустриальный потенциал! Сельское хозяйство! Медицина! Те самые фабрики, за которые они так радеют! Неужели им в самом деле кажется, что без магильерского сословия им удастся удержать все это? Существует ли человек, который точнее фойрмейстера определит точку плавленияметалла в домне? Сколько тысяч километров телеграфного кабеля потребуется, если они вздумают отказаться от услуг люфтмейстеров? И что станется с ирригационной системой без нас, вассермейстеров? Все это глупость, кромешная человеческая самонадеянная глупость… Их глупость обидна мне больше всего!
— Им придется переболеть этой глупостью, — сказал Гольц жестко, тщетно шаря рукой в поисках зажигалки, — И течение болезни будет проходить именно так. Сперва аресты и расстрелы. Запрет магильерства и выдворение из страны всех подозреваемых в нем. Торжественные процессу по делу Орденов, конечно. Общественное презрение, гневные статьи, фиглярские пасквили в газетах. А потом — голод, инфляция, парализованная промышленность, новые бунты. Рано или поздно они придут к тому же, к чему пришли большевики. Мир без магильеров — крайне плохая и неуютная штука, как его ни называй и как ни апеллируй к всеобщему равенству. И мы начнем возвращаться. Те, кто уцелел в траншеях и миновал виселицу, кто не бежал и не наложил на себя руки. Сперва возвращение будет осторожным, медленным, с великим множеством условностей и оговорок. Но даже Троцкий в конце концов вынужден был сдаться. В Красную Армию уже вербуют бывших имперских магильеров, только теперь они именуются всякими чинами и специалистами. Значит, пройдем этот путь и мы.
— Переболеть глупостью, — Хандлозер кивнул большой тяжелой головой, — И ненавистью. На это могут уйти десятилетия, но в конце концов это болезни не смертельные. Со временем мы перестанем ассоциироваться с бесконечными войнами, с аристократией, со смертью. Как знать, может когда-нибудь проклятый маятник качнется и в другую сторону?..
— Нас объявят святыми? — криво усмехнулся Гольц. В этот краткий миг он казался почти красивым, несмотря на эту усмешку.
— В святые не примут. Мучениками. Когда-нибудь Германия избавится от этого морока, от этого массового помрачения, и все вернется на круги своя. Без нас уже, конечно. А жаль. Было бы любопытно взглянуть…
Пулемет, огрызавшийся короткими очередями, застучал без остановок, кроя беглым огнем невидимые цели. По контрасту с захлебывавшей от ненависти толпой он казался равнодушным автоматом, выполняющим свою работу. Но даже в его металлическом голосе мне послышалось что-то паническое, что-то почти человеческое.
А потом пулемет замолк. И мы все переглянулись, поняв, что это означает. Понимание это мгновенно отравило нас, исказив лица. Гольц вскочил на ноги, как всполошенная птица, Хандлозер подобрался. С первого этажа донеслась ожесточенная стрельба, и теперь невозможно было разобрать, кто стреляет и из чего. Затрещало дерево, взорвалось еще несколько гранат. Задрожал тяжелой дрожью мраморный пол под ногами.
И все закончилось. Я вдруг понял это в полной мере, мгновенно, жутко, в единый миг. Изнутри опалило кислотой, внутренности задергались, как у умирающей жабы, растянутой под микроскопом на предметном столе.
Все закончилось, понял я. Закончилась эпоха, закончились магильеры, закончились мы сами. И я, Карл Эрнст Витцель, гросс-вассейрмейстер, тоже закончусь. И ужасная жажда жизни, запоздавшая, трусливая, таившаяся все это время где-то под мертвой тяжестью предрешенности, затопила меня изнутри, затрепыхалась в муках. Ужасно вдруг захотелось жить. До чертиков, до дрожи в пальцах с искусанными ногтями.
Быстрее всех справился Линдеман. Ничего не говоря, неспешно и спокойно, он расстегнул кобуру. Я думал, он скажет что-то, но гросс-тоттмейстер ничего не сказал. Он сосредоточенно упер ствол пистолета под узкий подбородок.
Хлопнуло, из головы Линдмана мгновенно вырос ярко-красный цветок, рассыпавшийся в воздухе, а тело, зашатавшись, осело кулем на пол. Странно, но после смерти Главный Могильщик выглядел растерянным и удивленным, совсем не таким, как при жизни.
— Может, и мы? — усмехнулся Хандлозер, щелкая костяшками пальцев.
— Ну уж нет, — процедил сквозь зубы Гольц, глаза его сверкнули злостью и в то же время непонятной радостью, — Много им чести будет.
— Вам проще, — Хандлозер достал собственный пистолет, старый и потертый, не идущий к блестящей кобуре.
— Не спорю. Может, успеете наградить кого-нибудь из них опухолью…
С улицы донеслись крики, ликующие, звенящие, победные. Я успел заметить, как над ближайшим к зданию фонарем взлетает в сумерках тело в обрывках грязно-серой формы. Может быть, недавний лейтенант. В сумерках лица не разглядеть. К тому же, показалось, что и не осталось на нем никакого лица…
— Спокойно, господа, — обронил Гольц ледяным голосом, — Мы покажем этому сброду, как умирают магильеры. Мы…
По лестнице застучали подошвы, бесцеремонно, торопливо, зло. Крики незнакомых голосов наполнили кабинет, мгновенно ставший чужим. Не было никакой нужды выламывать дверь, она была не заперта. Но толпа ударила в нее, мгновенно выбив створки, хлынула внутрь с яростностью воды, проникающей в пробоину тонущего корабля. Мгновенно запах табака оказался вымещен прочими запахами — пороха, улицы, какой-то едкой дряни. Здесь были люди в солдатском сукне и гражданской одежде, молодые, старые, окровавленные и полные ненависти. В мою душу, казалось, одновременно заглянуло миллион черных от ярости глаз.
«Они не посмеют, — зазвенела, вытесняя дыхание, мысль, — Никак невозможно…»
Мы ведь магильеры. Пусть уже не опора трона. И не белая кость. Но мы веками олицетворяли все то, чем жила империя. Не эта завшивленная дрянь. А мы. Мы символизировали Германию. Может, мы и были мерзавцами. Но мы хорошо умели это делать.