— Именем трибунала… — выдохнул тот, кто был впереди, еще задыхаясь от быстрого подъема и накатившей пьянящей радости.
Хандлозер выстрелил ему в грудь, тот попятился и повалился под ноги напиравших сзади. Ответным выстрелом гросс-лебенсмейстеру перебило руку, еще несколько пуль угодили в живот. На его мундире, непоправимо испортив хорошее сукно, вперемешку с орденами возникли рваные отверстия.
Гольц закричал. Он протянул к толпе растопыренные пальцы, смешной и нелепый жест, как в какой-нибудь детской игре. На протяжении одного удара сердца ничего не происходило, а потом в кабинете полыхнуло пламя. Те, кто стоял ближе всех, мгновенно превратились в коптящие факелы, трубно ревущие подобно раненым животным. В нос ударило смрадом паленой шерсти и паленого мяса — жуткий, чудовищный запах. Кто-то направил на Гольца пистолет, но тот взорвался прямо в руке у стрелка, превратив его лицо в дымящуюся, с черно-красной бахромой, рану. Кто-то попытался подскочить к Гольцу сбоку, сжимая длинный тесак, но гросс-фойрмейстер быстро повернулся к нему — и удар пламени впечатал человека в стену, окутав полыхающими крыльями портьер, превратив в воющую, сросшуюся с камнем и текущую жидким огнем массу. Кто-то, нечленораздельно завывая, бросился в окно — и вылетел в ночь в облаке стеклянных осколков и шлейфах оранжевого пламени. С улиц заголосили — то ли испуганно, то ли восторженно.
— Вот вам социализм! — закричал Гольц безумным голосом, пламя танцевало в его глазах, — Вот вам виселицы! Вот кайзер!.. Берите! Все берите! Забыли, что такое магильер, шакалы?
Я знал, что жить ему осталось недолго. Подобно дикому зверю, толпа, испуганная огнем, отшатнулась, но не бросилась в бегство. С лестницы в кабинет пробирались все новые и новые люди. Все перепачканные, взлохмаченные, иные с палками или обломками кирпича в руках. Пламя бушевало подобно бичу. Оно с шипением опоясывало их, рвало тела, поднимая в воздух горящие клочья одежды, но оно бессильно было побороть другую стихию. Еще более слепую, злую и беспощадную.
— Режь магильеров! — завыл кто-то.
Я видел, как упал лицом вниз Хандлозер, седая грива которого превратилась в окровавленную тряпку — кто-то размозжил ему голову ружейным прикладом. Гольц медленно пятился, продолжая выбрасывать из пустых рук стрелы яростного пламени. Кабинет заволокло удушливым дымом, трещала обуглившаяся мебель.
— Витцель! — закричал Гольц, не видя меня, — Бейте! Дайте этим мерзавцам!
Я поднял руки. От страха они едва повиновались мне.
Обломок камня угодил Гольцу в подбородок, но не сбил с ног. Гросс-фойрмейстер пошатнулся, сплюнул сквозь кровавую кашу осколки зубов, и превратил еще двоих или троих в черную угольную взвесь, метелью крутящуюся в комнате.
— Витцель!
Сосредоточиться было тяжело. Все, что составляло мою суть, все мысли, страхи, чувства, обратилось миллионом парящих в воде песчинок, поднятых с потревоженного морского дна. Но у меня получилось. В конце концов, я был гросс-вассермейстером, а это кое-что да значит.
Я поднял трясущиеся руки, стиснул зубы и…
Гольц на мгновение замер. Сквозь шипение и гул пламени донесся новый звук, похожий на низкое бульканье. Из уха Гольца вдруг показался ярко-алый потек, похожий на длинный змеиный язык, лизнувший его шею. А потом, с оглушительным всплеском, гросс-фойрмейстер Гольц лопнул, превратившись в рваный мундир, валяющийся на полу, алую взвесь и слизкие, еще исторгающие пар, комья, прилипшие к мебели и стенам.
Толпа замерла. При всей своей необоримой силе, стихии требовалось время, чтоб осознать очевидное. Стихии несопоставимо более древней и могущественной, чем пламя или вода. И совершенно неподконтрольной, неуправляемой, дикой.
— Товарищи! — закричал я чужим голосом, хриплым и ломким, и поспешно поднял руки, — Свобода! Мир!
Толпа, ворча, подступала ко мне. Обожженная, еще чадящая дымом, оскалившаяся тысячью острых ухмылок. В этой толпе я отчего-то не мог различить ни одного лица. Сплошь покатые лбы, челюсти и мутные провалы глаз. Горевшие тела, усеявшие кабинет, даже не тушили. Переступали через них, не обращая внимания на едкий запах сожженной плоти. И молча двигались ко мне.
— Долой кайзеровскую клику! — закричал я, отступая под нажимом этой стихии, — Да здравствуют национал-социалисты! Победа! Конец братоубийству!
Я едва не споткнулся о тело Линдемана. Он лежал, безучастный, растерянный, уже совсем не страшный и не таинственный. На миг это показалось мне даже обидным. Он, молчаливый могильщик, кажется, знал больше меня об этой человеческой стихии. Но обида мгновенно прошла. Из толпы ко мне потянулись руки. Грязные, кривые, похожие на крючья. И в тысячах глаз я увидел одно и то же выражение.
— Товарищи! — воскликнул я, теряя дыхание, обмякая, тая, — Я за революцию! Что же вы, това…
Волна навалилась на меня, подминая под себя, ревущая, давящая, огромная. Я успел ощутить толчок в грудь сродни тому, что я испытал в Бюзуме, смешливый мальчишка, с упоением наблюдающий за тем, как море неохотно подчиняется его воле.
Но эта волна была другая. Я успел ощутить, как со спичечным треском ломается моя рука, как кто-то с визгом пытается схватить меня за волосы, как десятки рук впиваются в шею, плечи, живот, пах. Боли не было, но в этот краткий миг, пока я еще видел свет, это показалось мне незначительным.
А потом волна накрыла меня с головой и увлекла в непроглядную и темную глубину.
Пламя на плече, прах на ладонях
Поезд подходит к городу на рассвете. Он старый, разбитый, и движется рывками, как животное с перебитым позвоночником. Со скрежетом разношенных рельс он подходит к станции и высыпает на перроны свое содержимое, тысячи грязных уставших людей в поношенной форме. Это похоже на механические роды, на безразличное опорожнение стального чрева. Механическая громада просто вывалила груды своих копошащихся отпрысков на серый холодный камень и замерла, выполнив свой долг. Какая насмешка над самой сутью рождения. Какая отвратительно злая ирония.
Альберт выпрыгивает из вагона сразу же, как только поезд полностью останавливается. Но он все равно оказывается стиснут со всех сторон людьми. Кто-то из попутчиков на прощанье успевает всучить ему сверток с бутылкой вина и парой помятых яблок. С этим свертком Альберт чувствует себя неудобно, оказавшись в людской трясине, состоящей из серого месива солдатского сукна, табачного дыма и незнакомых грязных лиц. Сверток тяжел, выскакивает из-под мышки, оттого приходится придерживать его локтем.
Альберт куда-то бредет, не видя цели. В этой сдержанно ворчащей толпе невозможно выбрать направления, все идут в одну сторону. Эта новая жизнь, выплеснутая в предрассветный город, пока еще слишком неопытна и смущена, но она быстро становится энергичной и целеустремленной. Как молодой организм в новой, но питательной среде. Альберт бредет, ощущая себя ее частью, малой клеточкой этого странного и отвратительного по своей сути организма. Он думает о том, как бы удержать сверток, а заодно и вещмешок. И еще о том, что правую ногу надо бы ставить аккуратнее, а то подметка не дойдет до дому. Сапоги еще хорошие, английские, добытые парой месяцев ранее, их бы подлатать, и еще на год хватит…