Евгения достала из шкафа коньки и пошла к пруду. День был бодрящий и ясный, многообещающий. По дороге то и дело останавливалась, рассеянно подбирая камешки, набивая ими глубокие карманы своего старого плаща – того самого, который удивил Его своей непригодностью для холодов, – подошла к поляне. Та же самая рощица, тот же пруд под тем же самым небом.
Священник был добр к ней, но так и не уговорил ее разоткровенничаться. Она предпочла рассказать свою историю в самой большой из церквей – в зеленом соборе природы. Ведь природа тоже священна, еще больше, чем иконы, еще больше, чем мощи святых. Все это мертво по сравнению с самым ничтожным живым существом. Вот что знает лиса, и олень, и сосна.
Я – Евгения, сказала она, предлагая миру свою исповедь, закадровый текст своей недолгой жизни. Начала с того, как впервые почувствовала его присутствие, с того, как приятно было знать, что за ней наблюдают, как его присутствие воодушевляло кататься с огоньком. Рассказала, как радовалась подаренному пальто и его теплу, как продала себя за мешочек с винтами из ружья поэта – в равной мере из любопытства и от отчаяния. Ни о чем не умолчала, а когда описывала свою всепоглощающую страсть к нему, с ужасом почувствовала, что эта жажда все еще ворочается в сердце. Рассказала, как смыла с лодыжек его кровь, как похоронила его, не проронив ни слезинки. Пережив этот момент заново, наконец-то разрыдалась – оплакивая не Александра, а свою невинность.
Евгения тщательно завязала шнурки на коньках. Выйдя на лед, почувствовала себя естественно – так, как давно уже не чувствовала. Сноровка быстро вернулась, и Евгения исполняла программу с гармоничностью, с которой могла соперничать только тишина. Со всего леса собрались животные. Лиса, олень, в ворохе листьев – кролик. Птицы, казалось, обомлели, рассевшись на ветках деревьев вокруг пруда.
Солнце расточало тепло, предвещая раннюю весну. Коньки, царапая лед, ускорили и без того преждевременное таяние ледяной корки, покрытой ломкими жилками под опасно-прозрачным верхним слоем. Евгения не замедлила движение – наоборот, завертелась, словно в центре бесконечности всех бесконечностей. Того самого печально знаменитого пространства, которое изобрели и населили мистики, больше не ищущие пропитания на этом свете. Так она кружилась, освободившись от всех ожиданий и желаний, была одновременно челноком, основой, золотой нитью. Склонила голову, вскинула одну руку к небесам, капитулируя, – а направляла ее затянутая в перчатку рука ее собственной совести.
Белизна зимы
Сибирские цветы
Сибирские цветы – розовые,
как диадема дочурки
бледным домашним халатиком
занавешено окно,
в которое больше никто никогда не выглядывал
Повсюду кровь, обескровленная —
лишена своего кровавого цвета.
А лицо любви —
только белизна зимы
укутавшая холм
ель и сосну
лань и охотничий рожок
Тут всё сдувает
А мы все равно тоскуем
Два темных глаза
Одна склоненная голова
Одна упавшая с головы корона
Сновидение – это не сновидение
Дверь отца
По письменному столу, где все разложено наготове: авторучка, пепельница и стопка писчей бумаги – разливается свет. Писатель склоняется над столом, берет авторучку, тем самым покидая мир, текущий своим чередом по другую сторону тяжелой деревянной двери с резными грифонами-близнецами, удерживающими в равновесии левитирующую корону. В комнате тишь, но атмосфера напряженная, ощущение – как будто звери сцепляются рогами.
Снаружи, под предрекающим беду гербом – он словно бы испускает слабое красноватое сияние – сидит на корточках маленькая девочка. Она воображает, будто ей слышно, как авторучка отца царапает бумагу. Притаившись, ждет, пока ручка перестанет царапать: тогда он откроет дверь, возьмет девочку за руку, спустится по лестнице и сварит ей горячий шоколад.
Почему чувствуешь потребность что-то написать? Держаться наособицу, спрятаться в кокон, нырнуть в экстаз уединения, не считаясь с желаниями окружающих. У Вирджинии Вулф была ее комната. У Пруста – закрытые ставнями окна. У Маргерит Дюрас – примолкший дом. У Дилана Томаса – скромный сарайчик. Все искали пустоту, чтобы насытить ее словами. Словами, которые проникнут в девственные края, поразят доселе невиданными сочетаниями, выразят в звуке бесконечность. Теми словами, которые сложились в “Лолиту”, “Любовника”, “Богоматерь цветов”.
Целые штабеля блокнотов свидетельствуют о многих годах незадавшихся попыток, сдувшейся эйфории, неустанного вышагивания из угла в угол. Мы должны писать, сражаясь с мириадами трудностей, – это как объезжать своенравного молодого коня. Мы должны писать, но не уклоняясь от постоянных усилий, идя на определенные жертвы: принимать сигналы из будущего, возвращаться в детство, держать в узде капризы и кошмары воображения – все ради того, чтобы читатели присоединились к стремительной гонке.
Еще в Париже я получила от дочери Альбера Камю, Катрин, приглашение посетить дом семьи Камю в Лурмарене. Я редко приезжаю к кому-то погостить, потому что, как бы гостеприимно меня ни принимали, часто мучаюсь от ощущения несвободы или воображаемого нажима. Почти всегда предпочитаю уютную анонимность гостиниц. Но в этом случае я согласилась – мне была оказана большая честь. Попрощавшись с Симоной, вернулась, замкнув круг, в Париж, села в поезд до Экс-ан-Прованса, где меня встретил и за час довез до Лурмарена помощник Катрин. Если я и испытывала настороженность, ее развеяли любезность помощника Катрин и теплый прием, оказанный мне всеми.
Старинную виллу, где когда-то выращивали шелкопряд, Камю купил на деньги от Нобелевской премии, чтобы зажить вдали от Парижа. Мой маленький чемодан принесли в комнату, которую он когда-то занимал. Выглянув в окно, сразу догадываешься, чем привлекли его эти места. Солнце на безоблачном небе, оливковые рощи, лоскутки засушливых пустошей, испещренных непроходимыми зарослями желтых полевых цветов – все тут, казалось, сродни его естественной среде обитания – родному Алжиру.
Его комната была для него священным убежищем. Здесь он трудился над своим незавершенным шедевром “Первый человек”, проводя раскопки в поисках предков, заново предъявляя права на свою личную книгу бытия. Работал он – и его никто не тревожил – за тяжелой деревянной дверью с резными грифонами-близнецами, поддерживающими в воздухе корону. Я с легкостью вообразила, как маленькая Катрин водит пальцем по их крыльям, и сильнее всего ей хочется, чтобы папа открыл дверь.