– Тебе нужно туда поехать, – твердо сказал он.
– Вообще-то, – сказала я, слегка опешив, – на самом деле мне нужно в туалет.
Окрест не было никаких удобств цивилизации. Зря я раньше не спохватилась; впрочем, как я припомнила, на заправке на двери сортира вроде бы висела табличка “Ремонт”. Мы были на середине равнины, где валялись камни и отбросы. Она была почти бесплодная, почти неотличимая от поверхности Луны. Эрнест заглушил мотор, машина замерла. Индикатор давления в шинах светился. Я взяла рюкзак, отошла подальше, присела на корточки за зарослями серебристых кактусов. По спекшейся почве протянулась, как длинный след, струя мочи. Я задумалась над тем фактом, что Эрнест каким-то образом прочел мои мысли об Айерс-Рок. Вспомнила о Сэме и о том, как нам обоим много лет назад часто снилось одно и то же, и даже теперь Сэм словно бы знает мои мысли. След начисто высох, по моему ботинку шмыгнула крохотная ящерка. Я встряхнулась, заставляя себя вернуться в сегодняшний день, встала, застегнулась, пошла обратно к грузовику. По мертвой почве были разбросаны скелеты мелких рыбешек: сотни, если не тысячи, свернувшиеся калачиком – точь-в-точь обертки от шоколадок, обросшие соляной коростой. Подойдя поближе, я не увидела ничего, кроме еще не улегшейся пыли. Эрнест уехал. Застыла как вкопанная, обдумывая свое положение, говоря себе: все в порядке, не самое худшее место, чтобы заблудиться, – окрестности Солтонского моря
[16], а это же вообще не море.
Казалось, я прошагала много миль, но вокруг все оставалось неизменным. Не сомневалась, что прошла большое расстояние – но так никуда и не пришла. Попробовала поднажать и тут же притормозить, рассудив, что столкнусь нос к носу сама с собой и разорву петлю времени, но с этим способом не посчастливилось: длинная панорама пустыни вновь и вновь подлаживалась под мой темп, и всякая моя новая привычка закольцовывалась, повторяясь раз за разом. Я достала из кармана черствую булочку, завернутую в салфетку. Посыпана сахарной пудрой, а у мякоти легкий привкус апельсина, как у пирожных, которые едят на День мертвых. Я задумалась о мальчиках в закусочной: уж не был ли их разговор просто случайным совпадением, права ли я, что говорить “шоколадная обертка” неправильно? Спросила себя: может, это прозаичность моего направления мыслей мешает мне продвигаться вперед?
Переключилась на игру в мысленный дартс, в которой мишень вращается, а задача – спровоцировать вероятные события, меняющие ход времени; в эту игру мы с Сэнди играли, если долго ехали куда-то на машине. Швырнула дротик, и он озарил путь аж до Фландрии на закате Средневековья, подтолкнул запулить в воздух череду новых вопросов: например, почему на панели “Благовещение” Гентского алтаря начертанные золотом слова молодой Пресвятой Девы, закутанной в широкие одежды, читаются справа налево и снизу вверх? Может, художник просто подшутил над нами? Или невидимый кокон, обрамляющий ее перевернутые и написанные в обратную сторону речи, изобретен только для того, чтобы их удобнее было прочесть полупрозрачному крылатому Святому Духу, которого мастер поместил над ее головой?
Этот вопрос мало-помалу оттеснил на задний план какое бы то ни было беспокойство насчет словосочетаний, существительных и прилагательных, а заодно насчет того, где я нахожусь, – я, плавно скользя, вновь посетила историческое прошлое. Увидела руку живописных дел мастера, закрывающую створки алтаря. Увидела другие руки, благоговейно распахивающие те же створки. Деревянные рамы панелей потемнели оттого, что сгустилось время. Я увидела воров, уносящих створки на корабль, и корабль уплыл в вероломные моря. Увидела разбитый волнами корпус корабля и сломанную мачту. Небо было бледно-голубое, без единого облачка, и я все шагала, пила по глоточку, скрупулезно учитывала свой запас воды. Шагала, пока не оказалась там, куда мне хотелось: перед голубем и девой, в то время, как таял, испаряясь, жир ягненка.
Альбрехт Дюрер “Кабинет святого Иеронима”
Что говорил Марк
Перелеты через несколько часовых поясов с запада на восток переносишь тяжелее, чем перелеты с востока на запад. Что-то там с клетками – водителями ритма. Я не про рукотворный водитель ритма, а про участок мозга, следящий, чтобы наши биоритмы оставались созвучными миру. Несколько недель на Западном побережье определенно сбили с панталыку мои ритм-клетки. Пообедаю – и отрубаюсь, а потом, в два часа ночи, вдруг вскакиваю с постели. Приохотилась к ночным прогулкам – ходила, закутавшись в молчание. На пустынных улицах в воздухе витало что-то мертвенное, и в этом ощущении я узнавала свое настроение. Я снова дома, на самой середине февраля – забытого месяца.
Валентинов день выдался в Нью-Йорке самым холодным за всю историю метеонаблюдений. Изысканная мантия изморози накрыла все вокруг, развесила на голых ветках симфонию замерзших сердец. Ледяные висюльки, довольно опасные – могут и поранить – отламывались, срывались с навесов и строительных лесов и долго еще валялись на тротуарах, словно брошенное оружие первобытного человека.
Я почти ничего не писала, и внутри сна того, кто видит сон, ни с кем не входила в контакт. Казалось, по всей Америке догорают, один за другим, светильники. Масляные лампы былой эпохи, ярко вспыхнув напоследок, гасли. Указатель отмалчивался, но книги на тумбочке манили. “Крестовый поход детей”. “Колосс”. “Марк Аврелий”. Я раскрыла его “Размышления”. “Жить, не рассчитывая на тысячи лет”
[17]. Мне это было до ужаса понятно – я ведь взбиралась по хронологической лестнице, все ближе и ближе к семидесятому году своей жизни. Соберись, сказала я себе, просто смакуй последние сезоны шестьдесят девятого года, а шестьдесят девять – священное число для Джими Хендрикса, который на такие предостережения отвечал: “Свою жизнь проживу так, как захочу”. Я вообразила, как схлестнулись Марк и Джими: каждый выбирает массивную сосульку, но пока они раскачаются скрепя сердце сговориться о поединке, сосульки в их руках успеют растаять.
Кошка терлась об мое колено. Я открыла банку сардин, кошкину порцию мелко нарубила, потом нарезала несколько луковиц, поджарила два ломтя овсяного хлеба и сделала себе сэндвич. Разглядывая свое отражение на боку тостера – блестящем, как ртуть, – подметила, что выгляжу одновременно молодой и старой. Поела второпях, прибираться не стала – вообще-то ужасно хотелось увидеть хоть какие-то, хоть мелкие признаки жизни, армию муравьев, которая тащила бы крошки, выковырянные из трещин кухонного кафеля. Я ждала с нетерпением, пока набухнут почки, заворкуют голуби, рассеется мрак, вновь наступит весна.
Марк Аврелий рекомендует нам бдительно подмечать, как проходит время. Десять тысяч лет или десять тысяч дней – ничто не в силах ни остановить время, ни отменить тот факт, что в год Обезьяны мне исполнится семьдесят. Семьдесят. Всего лишь число, но оно возвещает, что львиная доля песка, выделенного тебе судьбой, уже перетекла вниз: песок этот струится в кухонных песочных часах – таймере для варки яиц, а горемычное яйцо – ты сама. Песчинки сыплются, и я ловлю себя на том, что больше обычного скучаю по умершим. Замечаю, что, когда смотрю телевизор, на глаза чаще наворачиваются слезы – плачу над чьей-то влюбленностью, над уходящим на пенсию сыщиком, которому выстрелили в спину, пока он созерцал морскую даль, над усталым отцом, когда он берет на руки своего малыша. Замечаю, что мои же слезы жгут мне глаза, что разучилась быстро бегать, а мое чувство времени словно бы частит.