Он сосредоточился на этой идее, которая уже не так его пугала, как поначалу; затем он решил найти облегчение от страданий в самих страданиях, для чего подобрал письма, которые расшвырял ногами в приступе бешенства. Письма окончательно подтвердили факт банкротства, и барона подавило глубокое уныние, пришедшее на смену первоначальному возбуждению. Он прикинул, что его ждет в будущем: полное лишений прозябание в нищете, и обиднее всего, что он станет мишенью для презрительных насмешек всех тех, кого знал раньше. Тщеславие, самый недостойный советчик после нищеты, заговорило в нем в полный голос! И Луицци, без оглядки устремившись к злу, словно взбесившаяся лошадь, несущая к пропасти, не разбирая пути, решил-таки испытать свое счастье женитьбой. И, не раздумывая больше ни минуты, он вновь призвал Сатану, который тут же явился все в том же суровом и грустном обличье.
– Холоп, – обратился к нему Луицци с быстро нашедшейся ради нечистого дела смелостью, которую так трудно было обрести ради дела благородного, – холоп, ты можешь хоть раз не соврать мне, и чтобы это пошло мне на пользу, а не во вред?
– Я делал это двадцать раз, но ты не хотел мне верить.
– Ну-с, – продолжал Луицци, – выкладывай-ка быстро, холопская твоя душа, кому из этих двух женщин предназначено дядюшкино приданое?
– Ты же говорил, что эта мерзость тебя не касается, или я ослышался, мой господин?
– Давай-ка без нравоучений, лукавый, – вспыхнул Арман, – что я, лучше других, что ли? Я же не святой! Эта роль, видно, дуракам только впору.
– Ты никогда и не был лучше других, – холодно заметил Дьявол. – Ты как был ничтожным типом, так и остался; а сейчас ты куда более подл, чем те, кого ты с таким рвением поносил, ведь они-то многие годы шли к постепенной утрате благородных чувств, шаг за шагом, через жестокий жизненный опыт: они выстрадали унижение перед богачами, нищету, беды, презрение; ты же никогда ничего подобного и на зуб не пробовал, но ты забыл о каких бы то ни было приличиях, стоило только упомянуть о лишениях, которыми они сыты по горло.
– Какая же это жизнь? – горестно воскликнул Луицци, в котором бурлили еще не совсем растерянные остатки гордости и чести.
– Обыкновенная, человеческая. Другие мучаются по двенадцать, а то и пятнадцать лет, а ты – всего четверть часа. Я украл у тебя семь лет твоего бессмысленного существования, но ты их вполне наверстал, так что можешь не плакаться.
– Тебе лишь бы шуточки шутить, немилосердный комедиант! – вздохнул Луицци. – Ну что ж, давай, доводи до конца свое мерзкое дело: лиши меня последних иллюзий, расскажи о всей глубине падения моей невесты, о всех ее пороках, не скрывая ничего, дабы я испил до дна горькую чашу моих собственных ошибок!
– Ты все-таки решил жениться? Может, тебе выгоднее будет отдать мне десяток лет твоей никчемной жизни?
– Ну да! И я очнусь нищим стариком! Нет, – твердо возразил Луицци, – нет! Кем бы ни оказалась эта женщина, я возьму ее в жены.
– У тебя есть еще в запасе почти два года. Есть и более честные способы нажить приличное состояние. Испытай судьбу!
– Ну уж нет! – в каком-то безрассудном исступлении горевал Луицци. – Что я буду делать? Что я умею делать? Наняться на жалкую и унизительную работенку к людям, которых раньше я подавлял своей роскошью? Вымаливать у них должность, с которой я не справлюсь, и моя никчемность лишь удвоит, утроит стыд и отчаяние! Нет, я хочу жениться на этой женщине, и я женюсь на ней!
– Это окончательное решение? – настаивал Сатана.
– Да, – ответил Луицци и предложил Дьяволу поудобнее устраиваться в кресле.
– Ну что ж, – сказал Дьявол, – тогда я расскажу тебе о ней, слушай.
Конец третьего тома
Том четвертый
I
ЭЖЕНИ
Бедное дитя
– Эжени родилась семнадцатого февраля тысяча семьсот девяносто седьмого года, а точнее, двадцатого февраля тысяча семьсот девяносто седьмого года. Некоего младенца женского пола зарегистрировали в мэрии десятого округа города Парижа под именем Эжени Турникель, как дочь Жанны Турникель, в девичестве Риго, и ее мужа Жерома Турникеля, а датой рождения вышеупомянутого ребенка было названо семнадцатое число того же месяца.
– К чему такие оговорки? – прервал Дьявола Луицци. – Разве это не соответствовало действительности?
– Я этого не говорил.
– Может, девочка совсем не та, за кого ее выдали?
– Этого я тем более не говорил. Я рассказал только о самом факте и утверждаю, что уже знакомая тебе госпожа Пейроль, чью историю жизни я собираюсь поведать, и есть та самая девчушка, что была представлена в мэрию десятого округа двадцатого февраля тысяча семьсот девяносто седьмого года.
– Ну ладно, давай дальше, – недовольно скривился Луицци, – а то, судя по тому, как ты начал, закончишь ты никак не раньше завтрашнего вечера.
– А ты поменьше меня прерывай, – посоветовал Дьявол и продолжил: – У тебя, мой господин, нет никакого представления о том, как живет простой народ; впрочем, сейчас мало кто помнит, как жили парижане в то время. Сегодня даже самые бедные люди не занимают подолгу одну и ту же квартиру и меняют жилье так же просто, как одежду. И как во Франции разрушено то, что понималось под провинциальностью, так из Парижа исчез дух общежития. А в ту славную эпоху, с которой я начал свой рассказ, общие интересы и образ жизни обитателей отдельного квартала заставляли говорить их: «Я люблю мой квартал, здесь я родился, здесь я всех знаю, здесь я и умру». Чувство добрососедства, присущее жителям одной улицы, еще крепче связывало квартиросъемщиков одного дома. Дом, в котором жили родители Эжени, находился на улице Сент-Оноре в том месте, откуда потом проложили улочку, ведущую к Якобинскому рынку. Первый этаж этого внушительного здания занимал господин Шене с женой, дочерью и сыном, а все верхние этажи были разбиты на маленькие квартирки, из которых господин Жером Турникель снимал самую крохотную. Все, что ты знаешь о госпоже Турникель, не даст тебе ни малейшего представления о ее муже. Двадцатилетний каменщик женился на Жанне Риго, когда ей исполнилось тридцать. С малых лет Жерому как сироте пришлось вкалывать; в восьмилетнем возрасте он уже подносил кирпичи, чтобы заработать свой хлеб. Честность и порядочность, казалось, врожденные, ибо он не получил никакого воспитания, неизменно предохраняли его от дурных влечений. Поэтому к двадцати годам он уже выбился из чернорабочих; мастера доверяли ему руководство ответственными участками и ставили его в пример другим рабочим. Твердость Жерома по отношению к себе крайне редко перерастала в суровость по отношению к другим, если только речь не шла о неукоснительном исполнении обязанностей. Он принадлежал к тем славным, простым и искренним натурам, которые страдают сами, когда им приходится ударить другого; возможно, к его доброте примешивалось не то чтобы презрение к собственной профессии – он горячо любил свое дело, а нечто вроде отвращения, испытываемого им от вынужденного общения с грубыми и неотесанными хамами, с которыми можно сладить только ответной грубостью и хамством. Потому-то Жером так надеялся если не сколотить побыстрее состояние, то хотя бы накопить такую сумму, которая позволит ограничить нежелательные контакты. Происходило это стремление вовсе не от гордыни, а от повышенной чувствительности – он не презирал своих товарищей по работе, но они несколько коробили его, подобно тому как нежная утонченная ладошка болит после рукопожатия с мозолистой и крепкой лапищей. В общем, женская половина квартала Сент-Оноре величала юного каменщика не иначе как красавчик Жером. Он и в самом деле был пригож, а его склонность к уединению, грусти и печали придавали его красоте ту изысканность, которую люди его сословия из зависти старались не замечать, но которая находила полное отражение в том, что местные ребятишки называли Жерома не иначе как господин Жером.