«Ты можешь пренебречь посланием, – посоветовала она, – но не стоит делать это столь явно; ты поступишь жестоко – во-первых, а во-вторых, подтолкнешь его на какой-нибудь отчаянный поступок, перед которым не отступит в испуге его страсть. Вполне достаточно будет просто не отвечать».
– И вы не ответили? – спросил заинтригованный Луицци.
– Если бы! – вздохнула Каролина. – Чтобы воздержаться от ответа, нужно было для начала воздержаться от чтения. Сама не понимаю, как это случилось, но тем утром, вновь облачаясь в монашеские одеяния, я, не зная, куда деть письмо, сунула его себе под нагрудник и увезла с собой. О! Должно быть, власяница, которой опоясываются самые исступленные отшельницы в приступе яростного самоистязания, не жжет и не терзает тело так, как клочок бумаги, будто впившийся в мою плоть. Рассказать вам о борьбе, происходившей во мне на протяжении всего пути к монастырю, – сколько раз я решалась было выкинуть чуждый предмет, гложущий мою грудь, и сколько раз не поднималась на это моя рука, словно я должна была вырвать собственное сердце, – означало бы признаться вам в безумии, от которого я краснела тогда и не исцелилась до сих пор.
По прибытии в Тулузу я пребывала в почти полной убежденности, что не стоит читать письмо Анри; но одно странное обстоятельство поколебало мою решимость. Когда я появилась в монастыре, его обитательницы так сильно поражались переменам в моем лице, так жалостливо и чуть не плача отзывались о моей бледности и болезненном виде, что я не сомневалась более в силе любви, столь молниеносно опрокинувшей мою нравственную приверженность к безмятежной святости и спокойному образу жизни. Как вам объяснить? Все мне говорило, что я ношу в себе неизлечимую болезнь – именно потому я посчитала невозможным дальнейшее сопротивление навязчивой идее разбередить свою рану, мыслями о которой я только и жила, хотя она меня и убивала. И вот вечером, когда меня заперли, как обычно, в моей келье, я прочла письмо Анри.
– И вы ответили ему? – повторил свой вопрос Луицци.
– Прочтите сами, брат мой, все письма Анри, а также мои ответы.
– Они у вас при себе?
– Да, вот они. – Каролина со вздохом протянула ему связку писем, бережно упакованную в небольшой шелковый мешочек. – Из них вы поймете, что заставило меня ответить Анри и как вернулись ко мне мои собственные письма. Я сохранила их, но не как надежду, а как символ раскаяния: каждый день они напоминают мне, насколько я грешна и несчастна.
Луицци приготовился читать, но Каролина остановила его:
– Подождите минутку, пока я не уйду. Я проведаю раненого, а затем буду на коленях молить Бога о прощении за тот пожар любви, что пронесся по моей душе и, как я только что убедилась, не совсем угас.
Она вышла, и Арман углубился в чтение.
III
Переписка
Каролине от Анри Донзо
Простите меня за то, что смею писать Вам, хотя не смел заговорить. Что поделаешь – в Вашем присутствии я становился таким скованным и неловким, что никогда не произнес бы желанные слова, которые Вы, вне всякого сомнения, отвергли бы с негодованием. И даже сейчас, когда Вы держите в руках мое письмо, я со страхом представляю, как Вы с презрением отбрасываете его, или же читаете, но с усмешкой, я вновь сомневаюсь и дрожу, ибо чувствую, что не перенес бы свидетельств Вашего небрежения или гнева, и от волнения перо валится из моих рук. Однако еще большей смелости потребовало бы у меня решение смириться с полной безысходностью, не попытавшись излить свое отчаяние хотя бы на бумаге. Я люблю Вас, Каролина; я не должен писать об этом; думаю, мои слова рассердят Вас, но они рвутся из моих уст подобно неудержимому крику боли, непостижимой, наверно, для Вас. С Вашей подругой я держался смелее, и я говорил с ней о любви, которая Вам, может быть, покажется оскорблением. Увы! Желая избавить меня от напрасных надежд, она только раззадорила охватившую меня страсть, рассказав, в каком одиночестве вы пребывали до сих пор, с каким достоинством и благочестивым смирением Вы переносили ваше одиночество, поведав, сколько в Вас благороднейшей доброты, и я, очарованный Вашей совершенной красотой и неземной грацией, я еще сильнее полюбил Вашу добродетельную душу, столь возвышенную и чистую. Что ж, нисколько не надеясь на себя, я рассчитываю на Вас. Святое сострадание, из которого Вы пришли на помощь госпоже Жели, может быть, заставит Вас прислушаться к стонам несчастного. Всякая рана нуждается в милосердии, и вы простите мне мою любовь, как Всевышний прощает страждущих. Но как я узнаю, что ваше доброе сердце отпустило мне этот грех, гложущий мою душу? Кто скажет мне, что я не оскорбил Вас? О! Простите меня еще раз, но я должен это знать! Хоть одно Ваше слово – иначе я должен буду умереть. Да, я чувствую, что если бы у меня хватило сил промолчать, то я всю свою жизнь свято хранил бы в самом потаенном уголке души все отчаяние невысказанной любви; но раз уж я заговорил, то мне нужно знать всю меру моей вины. Ваше молчание скажет само за себя; и если в течение недели никто не уведомит меня, что я не вызвал презрения той, чей образ почитаем мной, словно образ спустившегося на землю ангела, то Вы больше никогда и ничего обо мне не услышите, ибо только в могильном безмолвии отчаяние может найти прибежище от презрения.
Анри Донзо.
Дочитав до конца, Луицци едва не расхохотался. Письмо показалось ему безобразно глупым – до смешного. Этот малый, не успев приступить к делу, говорит об уходе в мир иной как о единственном прибежище, словно речь идет о раскрытии зонтика в случае дождя; юноша показался ему, скажем так, жалким обольстителем, если только не по-настоящему влюбленным – ибо наш барон знал, что ничто не делает человека столь сентиментально выспренним и склонным к пустым фантазиям, как истинная страсть; но затем он подумал, что если соблазнителю удается язык истинной страсти, пусть даже в слегка утрированном виде, то, во всяком случае, в искусности ему никак не откажешь. Он припомнил также, что письмо предназначено не светской женщине, которой обещание поклонника покончить с собой из-за несчастной любви к ней говорит лишь о его добром здравии, а юной и неискушенной затворнице, ничем не защищенной от пошлого вранья по ее же давешнему рассказу, обладающей легко возбудимым воображением. Он взялся за второе письмо, но вовремя спохватился, что забыл прочитать постскриптум из первого, всего в несколько строчек:
«Я совершенно уверен в монастырском садовнике; он передаст мне все то, что Вы сочтете нужным ему доверить».
Прочитав эту фразу, барон промурлыкал про себя «Всегда я баловень у дам…» из «Визитандинок» и, тяжко вздохнув при мысли о том, что ему предстояло узнать дальше, взялся за следующие письма, продолжая уже встревоженно нашептывать ту же арию: «Ах, увольте, избавьте меня от всего остального!»
Анри Донзо от Каролины
За что же мне презирать Вас, сударь? Я не имею права считать греховным чувство, которое в миру ведет к законным узам; и если у Вас вырвались слова о любви, несмотря на мое положение, то, видимо, только потому, что Вам не разъяснили как следует, что я отреклась от каких бы то ни было целей и надежд на этом свете, кроме как посвятить себя без остатка служению Господу. Итак, я Вас прощаю, и если этого прощения будет недостаточно для того, чтобы Вы обрели силы жить дальше, то знайте, что не только в миру обитают страдания, и в монастырском безмолвии таятся куда как более жестокие муки.