Я всегда с удовольствием вспоминаю тот момент, как однажды, изучая схему обстановки, составленную по донесениям за день, я вдруг обратил внимание на неожиданный и небывалый дотоле факт: при отступлении на запад 4-я армия опередила соседнюю правофланговую дивизию 1-й армии (1-ю литовско-белорусскую), да так, что та была вынуждена глубоко загнуть свой оголившийся правый фланг. Впрочем, и сам п. Тухачевский признает, что сопротивление нашей 1-й армии на рубеже Нарева было первым серьезным препятствием, которое он встретил во время своего похода к Висле. Поэтому сейчас речь уже не шла о персональных перемещениях на командных должностях – решение, которое мне предстояло принять, должно было многое изменить в организации и структуре управления, в распределении задач. Иначе идея захвата нами стратегической инициативы заранее была бы обречена на неудачу.
Эти два обстоятельства давили на меня невыносимым бременем, причем первое из них неизбежно тянуло вниз, к стратегическому абсурду, против которого восставал разум. Именно этот тяжкий груз больше всего мучил меня, когда в ночь с 5-го на 6 августа не на каком-то там совещании, а в полном одиночестве, в своем кабинете, в Бельведере, я терзался и изводил себя в поисках выхода, в поисках решения. Великий знаток души человеческой, великий психолог войны, Наполеон, говорил, что, когда ему надо принять важное военное решение, он чувствует себя «соmmе une fille qui accouche» – как молодая женщина во время родов. Часто после этой ночи я размышлял о великой утонченности мысли Наполеона, который, презирая слабость прекрасного пола, сравнивает себя, колосса воли и гения, со слабой женщиной, мучающейся в родовых схватках. Он говорил, что в эти моменты ощущает в душе какую-то неясную тревогу. Вот и я в этой тревожной муке не мог преодолеть чувства бессмысленности предстоящего сражения, ощущения нелепой пассивности моих главных сил, собранных в Варшаве. Я считал, что контратака из Варшавы и Модлина безнадежна. Везде она ударит во фронт главных сил противника, стянутых к Варшаве, а ведь до сих пор ни наши войска, ни командиры так и не смогли справиться с его мощным натиском. Кроме того, над всей Варшавой сгустился кошмар бессилия и трусости.
Верным тому доказательством была делегация горожан, которые пришли ко мне с мольбой о мире. Варшаву я заранее обрекал на пассивную роль, на сдерживание натиска, который на нее обрушится. Но разум мой не мог примириться с пассивностью большей части моих сил. Когда вновь и вновь я возвращался к мысли об уменьшении столичного гарнизона, находящегося практически в бездействии, меня охватывал страх, а выдержит ли Варшава, не приведет ли сам факт вывода из города какой-то части собранных там войск к подрыву и без того слабых моральных сил и к потере веры в возможность обороны столицы. На примере Львова я хорошо себе представлял, что может значить крупный город, когда на подступах к нему идут бои и когда по его улицам во всех направлениях растекаются остатки ближайших тылов тех частей, которые ведут бой. В такие минуты солдат должен жить одной жизнью с городом, и каждое колебание души города в ту или другую сторону подрывает или поддерживает силы солдата. Я хорошо помнил, что большая часть моих сил, собранных в Варшаве, пришла в столицу после целого ряда поражений и неудач. Уменьшение числа войск, находящихся в городе, вывод из него хотя бы нескольких частей – это представлялось мне небезопасным. Так что же, десять дивизий, почти половину польской армии, обрекать на пассивное бездействие? Вот вопрос, который я себе задавал. Вновь и вновь я тасовал силы, намеченные для обороны Варшавы и Модлина. Благодаря энергичным действиям, которые предпринял ген. Соснковский, сразу бросалась в глаза огромная, невиданная у нас прежде плотность артиллерии. Она приближалась к идеалу, который определил «опыт мировой войны». Артиллерия могла вести поистине ураганный огонь – не такой, каким меня часто кормили в донесениях. И мне показалось возможным, сообразуясь со смыслом войны, смыслом тактики, хоть часть пехоты, способной двигаться и маневрировать, компенсировать огневой мощью артиллерии. Сколько раз я пытался убедить себя в том, что нельзя отдавать такие абсурдные (а для меня это было очевидным) распоряжения, столько раз я откладывал принятие решения, задавленный бременем ответственности за государство и за столицу. Я не мог заставить себя поверить ни в моральную силу армии и жителей города, ни в надежность командиров одних и других. Эти проблемы измучили меня до такой степени, что иногда по углам кабинета мне стал мерещиться кто-то хихикающий и насмехающийся надо мной за то, что в основу своего решения я кладу нелепость и глупость.
Все ходы и комбинации, которые я прикидывал, чтобы хоть как-то организовать и расставить войска в положение, удобное для проведения маневра и атаки, неизбежно оказывались более слабыми и необеспеченными, чем силы, вынужденные против моей воли вести лишь пассивную оборону. Да и откуда же было взять столько войск? Бессилие так и плевало мне в лицо, когда вновь и вновь я принимался за расчеты в надежде найти способ перехватить инициативу. В этих расчетах у меня никак не сходились концы с концами. Первое, что бросалось в глаза, – это 4-я армия, медленно отступающая от Буга. Непрерывный натиск противника выводил ее к Висле между Варшавой и Демблином. Там не было ни мостов, ни переправ. В случае сильного удара противника она могла оказаться в критическом положении вплоть до опрокидывания в Вислу. Ее нужно было сдвинуть либо к Варшаве, либо к Демблину. А может, разделить ее надвое и направить одну часть на север, а другую на юг? Если всю 4-ю армию или большую ее часть отклонить к югу, то тогда можно было бы иметь немного свободных сил, не связанных Варшавой. Но для этого необходимо было хоть как-то прикрыть и укрепить западный берег Вислы между Варшавой и Демблином, и вновь пассивная часть войск вырастала за счет сил, которые можно было бы использовать для удара. Да и моральное состояние 4-й армии внушало некоторые опасения. Правда, она отступала так же долго, как и 1-я армия, имея за собой, может, даже меньше боев, но неожиданная потеря Бреста не вселяла в меня особого оптимизма в отношении ее боевого духа.
Вторым источником сил для меня могла быть южная группировка, из которой уже была взята 18-я дивизия.
Положение на юге было лучше, чем на севере, а напряженная боевая работа и неустанная активность командиров позволяли надеяться на хорошее моральное состояние этих войск. Ситуация облегчалась тем, что Буденный теперь находился перед фронтом наших войск, поэтому его подвижная конница не могла помешать железнодорожным перевозкам и пешим маршам. Но когда я пробовал подсчитать, какие силы я могу взять с юга, то непременно приходил к выводу, что я не вправе более или менее существенно ослаблять свою южную группировку. Победа над Буденным была половинчатой, и хотя казалось, что он не в состоянии сразу же начать новое наступление, однако в случае значительного ослабления наших сил не было гарантии, что конная армия, доставившая нам столько неприятностей, не возобновит свой поход. А естественным и наиболее опасным для нас направлением ее движения было бы воссоединение с главными советскими силами, с войсками под командованием п. Тухачевского. Таким образом, все расчеты, которые я производил в ночь с 5 на 6 августа, показывали, что я могу взять с юга, если не хочу слишком рисковать, всего-навсего два пехотных полка и еще, может, кавалерийскую бригаду. Такая немногочисленная группа вряд ли могла оказать существенное влияние на силу контрудара из-под Варшавы и укрепить боевой дух других войск. В итоге, сопоставив все данные, я приходил к одному и тому же выводу, что для контратаки можно использовать лишь три-четыре пехотные дивизии с небольшим количеством конницы. Ну и что могла дать такая контратака, если до сих пор противник успешно преодолевал сопротивление главных сил нашей армии?