Поначалу она собиралась положить конец этому недороману плавно, когда сочтет нужным. В подобных отношениях есть свои плюсы. Однако то ли Камиль проговорился, то ли кто-то из приятелей мужа догадался, но вскоре о них судачили все подряд. Клод не знал отбоя от любопытных гостей. Их обсуждали в гардеробных (если не в Шатле, то в гражданских судах, называя скандалом года среди людей среднего достатка), в модных кафе и министерствах. Сплетники не ведали об их спорах, изящно уравновешенных взаимных соблазнах, сомнениях, угрызениях совести. Она была привлекательна, не первой молодости, томилась скукой. Он был юн и настойчив. Конечно, между ними все уже было, а вы сомневались? Вопрос, как давно. И когда Дюплесси решит, что пора перестать не замечать очевидного?
Возможно, Клод был глух, слеп и нем, но святым он не был, как не был и мучеником. «Адюльтер» – отвратительное слово. Пришло время положить этому конец, решила Аннетта: покончить с тем, что не начиналось.
Почему-то ей вспомнилось, что до того, как они с Клодом завели обыкновение спать в разных спальнях, ей раз или два казалось, что она снова беременна. Думаешь, похоже на то, переживаешь странные ощущения, а потом из тебя идет кровь, и ты понимаешь, что ничего не было. Проходит неделя-другая твоей жизни, в тебе что-то растет, ровный поток любви перетекает из разума в тело, во внешний мир и грядущие годы. А потом все позади или никогда не начиналось: выкидыш любви. Дитя существовало только в твоей голове. Были бы у него голубенькие глазки? Каким был бы его характер?
Наконец этот день настал. Аннетта сидела за туалетным столиком. Рядом суетилась горничная, подкручивая и приглаживая ее локоны.
– Не так, – сказала Аннетта, – так мне не нравится. Меня это старит.
– Что вы! – с притворным ужасом воскликнула горничная. – Ни на день из ваших тридцати восьми!
– Мне не нравится число тридцать восемь, – сказала Аннетта. – Я люблю круглые цифры. К примеру, тридцать пять.
– Сорок – отличная круглая цифра.
Аннетта глотнула яблочного уксуса и поморщилась.
– Ваш гость прибыл, – сообщила горничная.
Ветер швырял в окно пригоршни дождя.
В соседней комнате дочь Аннетты Люсиль открыла новый дневник. Начнем сначала. Алый переплет. Белая бумага с атласным отливом. Закладка-ленточка.
«Анна Люсиль Филиппа Дюплесси, – вывела она очередным новым почерком, который как раз отрабатывала. – Дневник Люсиль Дюплесси, год рождения 1770, год смерти… Том III. Год 1786».
«В этот период моей жизни, – писала она, – я много думаю о том, что значит быть королевой. Но не нашей, а какой-нибудь трагической. Я думаю о Марии Тюдор: „Когда я умру и меня разрежут, они найдут на моем сердце слово: Кале“. Когда я, Люсиль, умру и меня разрежут, там будет написано: Ennui
[4].
Вообще-то, я предпочитаю Марию Стюарт. Она давно уже моя любимая королева. Я думаю о ее ослепительной красоте среди грубых шотландцев. Думаю о стенах замка Фотерингей, давящих, словно края могилы. Какая жалость, что ей не случилось умереть молодой! Всегда лучше, если люди умирают, излучая молодость, и не думаешь, располнели ли они к старости и был ли у них ревматизм».
Люсиль сделала отступ, вдохнула и начала с новой строки.
«В ночь перед казнью она писала письма, отослала один алмаз Мендосе, другой – королю Испании. Запечатав письма, сидела с открытыми глазами, а ее женщины молились.
В восемь утра за ней пришел надзиратель. Преклонив колени на при-дье
[5], она тихо читала отходные молитвы. Ее коленопреклоненные слуги смотрели, как она прошла в залу, вся в черном, с распятием слоновой кости в ладонях такого же цвета.
Триста человек собрались, чтобы увидеть, как она умирает. Она неожиданно для них появилась из боковой дверцы, и лицо ее было невозмутимо. Эшафот затянули черной тканью. Для нее оставили черную подушечку, преклонить колени. Но когда ее служанки выступили вперед и стянули с ее плеч черный плащ, оказалось, что под ним королева вся в красном. Она облачилась в цвет крови».
Люсиль отложила перо и задумалась о синонимах. Багряный. Алый. Карминный. Пурпурный. На ум приходили расхожие фразы: красной нитью, красная строка, красная цена.
Она снова взялась за перо.
«О чем она думала, когда преклонила голову на плаху? Пока ждала, что палач размахнется для удара? Мгновения шли, но ей они казались годами.
Первый удар снес затылок. Второй едва не отсек голову, залив эшафот королевской кровью. От третьего удара голова отлетела в сторону. Палач поднял ее и показал собравшимся. Было видно, что губы шевелятся, и так продолжалось еще четверть часа.
Хотя интересно, неужели кто-то стоял над окровавленными останками с карманными часами».
Вошла Адель, ее сестра.
– Пишешь дневник? А мне почитать можно?
– А можно и не читать.
– Ах, Люсиль, – рассмеялась сестра.
Адель упала в кресло. Не без труда Люсиль вернулась мыслями в настоящее и остановила взгляд на лице сестры. Она теряет красоту, подумала Люсиль. Будь я замужней женщиной, пусть ненадолго, уж я бы не стала проводить вечера в родительском доме.
– Мне одиноко и тоскливо, – сказала Адель. – В свет выходить еще рано, а к тому же эти отвратительные черные платья.
– Здесь скучно, – сказала Люсиль.
– Здесь всегда так, разве нет?
– Только сейчас Клод стал реже бывать дома. Поэтому Аннетта чаще видится со своим другом.
Между собой сестры непочтительно именовали родителей по именам.
– Как он поживает? – спросила Адель. – Все еще учит с тобой латынь?
– Я больше не учу латынь.
– Какая жалость. Больше нет предлога сидеть рядышком.
– Я ненавижу тебя, Адель.
– Неудивительно, – добродушно отозвалась сестра. – Только подумай, я уже взрослая. Подумай о деньгах, которые оставил мне мой бедный муж. О тех вещах, которые я знаю, а ты еще нет. Подумай, сколько удовольствий меня ждет, когда я сниму траур. Подумай, сколько на свете мужчин! Но нет, ты думаешь только об одном.
– Ничего я о нем не думаю, – сказала Люсиль.
– Подозревает ли Клод, что творится между ним и Аннеттой, между ним и тобой?
– Ничего особенного, разве не видишь?
– Вероятно, ты права, в грубом техническом смысле, – сказала Адель. – Но я не верю, что Аннетта продержится дольше, – она просто устанет сопротивляться. А ты, тебе было двенадцать, когда ты увидела его впервые. Я помню, как загорелись твои свинячьи глазки.
– Никакие они не свинячьи. И ничего они не загорелись.