Той ночью в Курдиманше, после пробуждения до наступления дня, она точно так же не могла определить свое местонахождение. Но то, что она не знала, где находится, не означало возврата к прежнему ужасу. Она не ощущала себя отторгнутой, как в прежние времена, когда оказывалась в неведомом жутковатом месте – она чувствовала себя в окружении места, местности, и какой! Только бы не знать, где я и как называется место. Оправдывались, хотя и в виде очередного исключения, слова отца, сказанные ей в порядке наставления на прощание: с ней ничего не могло случиться, по крайней мере здесь. И было еще нечто совсем другое, что сообщала ей эта совершенно безымянная, безымянно отграниченная местность: там, да и вообще, ее ждали открытия, там, да и вообще, все шло на подъеме и будет впредь идти на подъеме, на высоком и одновременно тихом подъеме, безымянно высоком и безымянно тихом. Все, что можно было открыть, уже открыто? Чушь: открывать еще можно было одно за другим, без конца. Так что спи пока спокойно дальше. – Что она тут же и сделала.
Когда она проснулась во второй раз, солнце, судя по лучам на стене комнатушки, стояло довольно высоко, и воровка фруктов решила, что уже прошло полдня. Но оказалось, что еще довольно рано, летнее время в очередной раз сбило ее с толку, и к тому же солнце тут, в Курдиманше, находившемся на высоте, далеко от долины реки, взошло значительно раньше. Так что она могла не торопиться. И тем не менее ей хотелось поскорее выбраться отсюда, с одной стороны. С другой стороны, по всем правилам надлежало, после того, что ей довелось пережить здесь ночью, оказать этому месту почести, при свете дня. Но вместе с тем, не достаточно ли уже того, что она только что пережила?
В таких колебаниях она провела первый, а может быть, даже и второй утренний час. Безобидные сомнения? Если смотреть со стороны, да. Если смотреть со стороны, то в каком-то смысле плодотворные сомнения? Да. Но не для нее, которая до сегодняшнего дня была не в состоянии смотреть на что-то со стороны, самостоятельно смотреть на что-то со стороны, для нее, которая все, что нужно было сделать или не сделать, воспринимала всерьез, для нее, для которой каждое действие или отказ от действия внутренне могло стать задачей и проблемой, иногда почти неразрешимой. Ее «банкирша»-мать, любительница принимать решения или, по крайней мере, изображавшая из себя таковую, называла ее в подобных случаях нередко «женским Гамлетом», и говорилось это иногда со злостью, от злого нетерпения.
Ее тянуло уйти, хотя бы из этой комнаты, и тем не менее, уже выйдя на лестницу, она вернулась, а потом еще несколько раз, снова сложила постельное белье, подвинула стул, проветрила помещение, стерла несуществующую пыль с подоконника, подняла несуществующий волосок с пола и даже села за стол, принялась изучать по картам дальнейший маршрут, потом долго, со всеми деталями, рисовала холм Курдиманша с колокольней на нем. А теперь прочь отсюда! Из этого дома, из деревни, прочь из Нового города! Или все же на какое-то время остаться? Не получилось ли так, что я что-то здесь пропустила и пропущу в дальнейшем, нечто важное? Теперь было видно, как она стоит на пороге комнаты, застыв, и только руки находились в движении, боролись, заламывая друг друга, такое можно было увидеть только у нее, только у нее можно было такое увидеть, как будто она хотела одной рукой придушить другую, а заодно и себя.
В итоге она показалась все же и на нижних этажах, со своей сумкой, мешком, готовая к отправлению. Потом довольно долго, «некоторое время», она была видна в комнате с гробом, уже закрытым, приготовленным к выносу, среди снова пришедших гостей. При всем том ощущении безвыходности она почувствовала в себе некую силу, как будто ей было дано воскресить усопшего. Потом ее можно было увидеть в распахнутых настежь воротах, одной ногой уже на улице. И вот теперь, в последний раз («еще один последний раз»?), – снова в мансарде, где она стоит, замерев, посередине, на расстоянии от кровати, стола и стула. А теперь, наконец, уже как будто совершенно готовая к отходу, в лучах утреннего летнего солнца, на широком повороте дороги, где разместилась одновременно центральная площадь Курдиманша, но потом снова на лестнице дома с покойником, где как раз приступили к выносу гроба: она присовокупила к венкам и гирляндам от провожающих умершего в последний путь свой «самодеятельный» букет цветов, которые она нарвала на обочине, в качестве утреннего приношения.
Никто, в том числе и хозяйка дома, на нее больше не смотрел и уж тем более не разговаривал и даже не приветствовал. Она же со своей стороны поприветствовала присутствующих, вернее, попыталась: ее приветов никто не заметил, как и ее саму. Было такое ощущение, что подобного рода незамечание являлось составной частью ее колебаний, неспособности принять решение даже относительно мельчайшего дела или отказа от него, определить, какое дело делать сейчас, от какого теперь отказаться, и так далее. При этом ведь она, как только в ее жизни или жизни других случалась крайняя ситуация, когда на карту было поставлено многое, она была самой решимостью, безоглядной, принимавшей решение не раздумывая ни секунды, с пол-оборота, или, в случае отказа от действия, с полного разворота. Стать чужой для своей собственной матери, сделаться для нее, как тогда, когда она жила в сторожке привратника, неузнаваемой, таково было ее, дочери, решение. И точно так же ее решением было теперь отправиться на поиски матери (хотя, быть может, к истории больше подходили бы поиски отца, но в ее случае отца искать было не нужно). Ее решением было бросить университеты. Отправиться на Аляску, странствовать по Сибири: ее решение.
Пока же воровку фруктов все еще! можно было увидеть в Курдиманше, в деревенском анклаве, – на самой верхней точке Нового города коммуны Сержи-Понтуаз. Она сидит со своими пожитками – кажется, что вещей у нее много и все они тяжелые, и то и другое не соответствует действительности, – перед единственным баром, греясь на солнце (деревьев, дающих тень, тут уже больше нет), – и прихлебывает, медленно, медленно, словно оттягивая время, кофе или что-то еще; круассан – без масла, в силу своей привередливости она уже давно не ест масла, – из соседней булочной, уже съеден. Она одета в некое подобие камуфляжной одежды, которая здесь, на застроенной территории, почти не оставившей ни следа, ни духа от деревенских просветов, еще лучше помогала укрыться от взоров, чем на природе, среди кустов и деревьев, а воздушность ее облачения составляет, похоже, главную отличительную черту этого камуфляжа; то, что общество, собравшееся на похороны, за час до того ее не заметило, никак не было связано, надо сказать, с ее одеждой.
На высоте Курдиманша дул мягкий бриз. О, летний ветер: она чуть не пропела это во весь голос. Взгляд через плечо – дымка в Новом городе внизу, дымка, которая образовалась не от реки Уазы, а шла от уже набрякшей в недрах жары, ощущавшейся, как чудилось, уже и тут на холме. А ведь ей потом нужно туда, вниз. Странно, что при кажущемся безветрии курдиманшский бриз дул не с вершины деревни с колокольней, а скорее поднимался снизу, – восходящий ветер, который, проникнув в широкие рукава ее камуфляжа, коснулся шеи, а оттуда достал до лица, погладил его и щеки, лоб, виски, а под конец прошелся по линии корней волос.
Мобильный телефон: на дисплее утреннее приветствие от отца, от кого же еще. После этого послание, кириллицей, от женщины с сибирского рыбного рынка, которая стала воровке фруктов подругой за время ее работы помощницей там. С помощью русского словаря – удивительно опять же, чего только у нее не было с собой в багаже – она смогла кое-как прочитать несколько коротких фраз. При ее возрасте (так писала другая) у нее никогда не было подруги. Она (адресатка) первая, и единственная, и такой останется, хотя они (есть ли в русском двойственное число?) больше и не встречались. От одной мысли о ней она (пишущая) чувствует почву под ногами, которой ей так не хватало на протяжении всей жизни, тогда как вечная мерзлота в ее Сибири… У нее, над Енисеем, уже светит вечернее солнце, и «конечно, мы двое обязательно скоро встретимся». Для сидевшей тут это тоже была первая подруга. С давних пор встречавшиеся ей представительницы ее пола, сначала маленькие девочки, потом подростки, потом девушки, теперь молодые женщины, если они хоть как-то сближались, относились к ней, как правило (опять «правило»?), чуть ли не враждебно, одаривая ее бесподобно и неподражаемо злым, бесконечно злым взглядом, а некоторые из них, одна или две, так боровшиеся поначалу за дружбу с ней, превратились даже в заклятых ее врагов, объявивших ей войну не на жизнь, а на смерть. Прочтя в который раз слова из Сибири, она подумала, как было бы хорошо, если бы это письмо можно было бы сложить и сунуть в потайной кармашек ее «камуфляжа».