Только теперь хозяин, смотревший все это время прямо перед собой, повернул голову к ней, стоявшей в дверях кухни, и она впервые увидела его лицо или он впервые показал ей свое лицо: совсем не такое старое, как ей представлялось, почти молодое, нет, детское, в первую очередь глаза. И одновременно это было лицо, на котором играла, как, наверное, может неожиданно заиграть на лице только старого человека, добродушная ярость, яростное добродушие.
Он дал ей знак, и она, последовав его молчаливому приглашению, подсела к нему. «Как мило вы подсели ко мне!» – хотел он воскликнуть, точно такое же восклицание буквально он однажды услышал от одного посетителя, давным-давно, сказавшего это его, хозяина, молодой официантке, подсевшей к нему в порядке любезности, как давно это было, и сделавшей то же самое, что сделала теперь эта красивая молодая чужачка. Он оставил восклицание при себе, как будто говорить такое было чем-то неприличным. Зато последовавшее чуть позже начиналось с восклика. Восклик! Восклицание: только разве что во сне, в глубоком сне, он был в состоянии издать его, то самое восклицание, в котором он был уверен, которое уже давно захватило его целиком, а не только сегодня, и которое было, по его убеждению, наряду с почтительным содроганием лучшей частью человека вообще. Тихое содрогание и громкий восклик.
И вот теперь этот восклик прозвучал – громко, но без нажима, без особой яркости. Едва ли тут было что-то необычное: обширное тело «типичного трактирщика», широкая грудь, толстая шея, большой, круглый череп и жирные щеки, как на старых рекламных щитах, – и одновременно голос, издающий этот восклик теперь, тонкий, тонюсенький, как будто насмехающийся над тем, что он сам восклицает; это я, мол, так, не всерьез: хотел попробовать преподнести совсем другое, прямо противоположное тому, что так необходимо было, судя по всему, выкрикнуть.
Восклицание, которое пропищал голосом первоклассника, в первый раз идущего в школу, старик-хозяин, обитавший на треугольном пятачке у пересечения региональных дорог, звучало так: «Как не хватает мне тут, на этом месте, соседей!» Сколько соседских праздников, и ни одного настоящего, ни одного надежного соседа.
В продолжение его дальнейшей речи, без восклицаний, стало ясно, что он имеет в виду не столько реальных соседей, во плоти, сколько образ соседей, сохранившийся у него со времен детства, из старых книг или еще откуда. Вот были когда-то соседние дома, ни дверей, ни окон, впрочем, было почти не видно, не говоря уже о людях или хотя бы о силуэтах, видны были почти исключительно крыши, а на крышах могла попасться одна черепица из стекла, как украшение, специальное или случайное, а потом линия конька, идущая наверх, одна черепица верхом на другой, впереди идущей или ведущей, и так все черепицы конька друг за дружкой как собранная невидимой упряжью кавалькада, направляющаяся в безымянную сторону света, независимо от флюгера, который показывает на север, юг, восток и запад. Именно благодаря крышам создавались или были созданы уже давно образ и чувство соседства, образ, подобный чувству, образ как чувство, а над крышами, еще более выразительное, чем все остальное, трубы, дымоходы, «les cheminées», или нет, дым, ни с чем не сравнимый настоящий дым из настоящих дымоходов.
Чувство общности и одновременно представление о ней совершенно особого свойства, когда ты стоишь у окна в своем доме и видишь во всей округе – которая только так и складывается в круг – при тихой погоде все эти вертикальные, параллельные столбы дыма, при ветре – такие же параллельные, но ложащиеся уже по диагонали, в бурю – параллельные, но вытягивающиеся по горизонтали, с дымом, вываливающимся повсюду из труб, из «cheminées», и норовящим чуть ли не вихрем разлететься во все стороны, но самое сильное ощущение соседства возникает при ясной, спокойной погоде, когда ты смотришь на эти все почти невидимые столбы дыма и скорее угадываешь их очертания по легким завихрениям воздуха над крышами, при этом чувство общности при виде дыма, хоть поднимающегося столбом, хоть разлетающегося клочками, из небольших труб в сравнении с более крупными, массивными, высокими трубами, было обратно пропорционально внешним параметрам вместительности трубы, объемам ее «содержимого». Порою чуть ли не чувство нежности по отношению к соседней крыше, или даже ко всему дому и, почему бы и нет, к его – неизвестным и остающимся неизвестными обитателям, – возникавшее, стоило обнаружить, что случалось не так уж редко, такую мелкую трубу, узенькую, как печная, и при этом не больше цветочного горшка, – и уж точно не выше какого-нибудь поварского колпака. «Нередко»? Да, часто, очень часто.
И под конец хозяин, помолчав некоторое время, снова издал восклицание все тем же тонким голоском, причем так неожиданно, что сидевшая рядом с ним незнакомая девушка вздрогнула, будто слова его громыхнули громом: «Но в действительности как часто, более чем часто, я, особенно когда видел перед собой поднимающийся к небу, прямой, как свечка, столб дыма, представлял себе того невидимого, находящегося в доме под крышей, Авелем, а себя самого, находящегося здесь, его злым братом, Каином!» Выкрикнув это, он тут же обратился к начатому судоку и начал быстро водить карандашом по полю, как будто перед ним был ткацкий станок. Было такое впечатление, что он готовится написать кому-то письмо! Вот только у него не было никого, кому бы он мог написать.
Воровка фруктов, прежде чем выдвинуться в путь, уединилась на некоторое время в каморке под каменной лестницей. Казалось, будто она может там, именно там, где больше трех шагов не сделаешь и где почти не повернуться, набраться сил для предстоящего. Эта комнатушка, этот укромный уголок, так она считала, так она решила, так требовала история, ее и других, должна была служить ей местом собирания сил. Здесь не понадобятся никакие спортивные снаряды или приспособления, ни гантели, ни беговые дорожки, ни эспандер. И без обычных утренних упражнений ей тоже придется обойтись – никакого замахивания палкой, заменяющей собой воображаемое копье, без последующего броска, никакого ритмичного протягивания и закругления пальцев, тянущихся к воображаемому фрукту на воображаемом дереве. Если в комнате и был специальный снаряд, укрепляющий силы без особых усилий, так это только книга. Укрепляющее силы и, почему бы и нет, дающее новые силы чтение. Как это? Книга как спортивный тренажер? Да, та, которую она теперь читала и читала, определенно да. Эта книга читалась сама по себе, как это бывает со многими книгами? Нет, она не читалась сама по себе; ее читала воровка фруктов. Предстояло принять решение, и это решение должно было быть принято еще сегодня. – Но что такого сегодня должно решиться? – Нет ответа. – И вот разглажена загнутая страница, «закладка»: у нее было ощущение, что страницу загнул кто-то другой.
Она сидела на койке, продолжая читать историю мальчика, почти ребенка, который провел день, ночь и еще один день в другой стране, а когда вернулся домой, то выяснилось, что родные даже его не хватились, и эта история перешла у читательницы в другую, трансформировалась в момент, когда она ненадолго оторвалась от чтения, в новый вариант, которого не было в книге, но который без этой книги не сложился бы. Она читала стоя, как бегунья на старте, выставив вперед одну ногу.
Для начала история превратилась в историю ее брата, который был младше ее на десять лет и который теперь, когда она читала тут, в Вексене, там же, в Пикардии, бросив, несмотря на хорошие отметки, учебу в Лицее имени Анри IV в Париже, осваивал, с конца зимы, ремесло «charpentier», плотника. В том эпизоде, который у нее сам собой придумался во время чтения, брат, находившийся в другой, чужой стране, в отличие от книги, оказался ночью в будке при канатной дороге, которую он взломал, не один. Среди ночи к нему присоединился еще один человек, якобы горный турист, который, по его утверждению, заблудился в альпийских горах и случайно вышел к подъемнику. Растянувшись на голом полу, поскольку в будке не было даже скамеек, не говоря уже о матрацах, эти два незнакомых человека, в темноте, болтали некоторое время, как это обычно бывает в горных приютах, словно старые знакомые.