Именно это сцепление вины и политики разорвал Вилли Брандт в своей памятной речи, с которой он выступил 18 декабря 1989 года (ему на ту пору исполнилось семьдесят шесть лет) на федеральном съезде Социал-демократической партии Германии. Он сказал: «Сколь бы ни была велика национальная вина, ее нельзя искупить разделением страны». Вилли Брандт не хотел, чтобы отмежевание тяжелого наследия прошлого от политики, ориентированной на будущее, дало пищу «ревизионистским надеждам» на то, что поворотные события 1989 года автоматически обнулят счет прегрешений новой немецкой нации, – ведь своей фразой он подчеркнул неискупаемость ее вины. Однако, по мысли Брандта, теперь по отношению к этой вине должны использоваться иные средства, нежели политические. Пришла наконец пора отказаться от идеи политического искупления, отказаться от реакции на вину добровольным самоограничением и даже самоотречением.
Воссоединение Германии завершило послевоенный период, а вместе с ним и исторический этап отказа немцев от национальной идентичности. Теперь национальный вопрос встал совершенно по-новому. По мнению историков и политологов, нации не могут обойтись без символического представления о самих себе; нации создают целый арсенал икон, ритуалов и нарративов, которые должны стимулировать позитивное чувство общности. Для конституирования национальной идентичности необходимо укоренить ее в позитивно воспринимаемом прошлом, используя ресурсы культурного наследия, сплачивающие национальный коллектив. В этой ситуации возникает вопрос, какого рода национальную идентичность изберут себе немцы. Здесь можно рассматривать три модели.
Во-первых, это модель позитивного национализма, то есть национального дискурса, который – в полном соответствии с памятью победителей – диктуется гордостью, оценивает преемственность в положительном ключе, конструирует цепь героических событий немецкой истории, вынося за скобки ужасы национал-социализма и перескакивая через них. В процессе подобного переосмысления профессиональному сообществу историков отводилась новая общественно значимая роль. Они должны были предъявить новые, пригодные для данной задачи образы истории. За три года до поворотных событий 1989 года в так называемом «споре историков» уже прозвучали голоса, например, Эрнста Нольте и Андреаса Грубера, предлагавших применить основной инструмент научной методологии – сравнение – для переоценки и нивелирующего приравнивания Холокоста к другим преступлениям и трагедиям XX века. Штефан Бергер предупреждал об опасности превращения историографии в апологию нации: «Историография не должна поддаваться соблазну написать историю от Карла Великого до Коля Великого. Многочисленные переломы в немецкой истории не поддаются гомогенизации. Проблема в том, чтобы сделать множество несогласуемых между собой эпизодов истории продуктивным для толерантной и свободной мысли»
[226].
Вторая модель названа Винклером негативным национализмом; он считал его «не менее псевдорелигиозным», чем «настоящий» национализм
[227]. Главную роль в этой модели национализма играет сакрализация Холокоста, фиксированность на нем, делающая истребление евреев негативным смыслом немецкой истории. Предпосылкой для такого взгляда на немецкую историю является представление о ней как о прямой дороге с односторонним движением от Лютера и Бисмарка к Гитлеру, от освободительных (антинаполеоновских) войн к созданию рейха и Холокосту. Тем самым подтверждается идея избранности немецкого народа, только в негативном ключе: национальная гордость превращается в «гордыню вины» (G. Konrad). Зараженные абсолютным злом, немцы как бы устанавливают исторический антирекорд по сравнению с другими нациями. Подобный взгляд раз и навсегда увековечивает в новом виде идею особого немецкого пути.
Третья модель именуется конституционным патриотизмом. Согласно этой модели, Германия вновь стала нацией, однако нацией постклассической, когда национальный суверенитет ограничивается прочной интеграцией в такие транснациональные организации, как НАТО и ЕС. Да и растущее мультикультурное смешение граждан страны уже не позволяет мыслить постклассическое национальное государство в духе XIX века в виде сообщества, объединенного общим языком и этническим происхождением. Единственным критерием принадлежности к нему остается признание его демократическим сообществом совместной воли и демократических процедур волеизъявления; Эрнест Ренан называл их «каждодневным плебисцитом». Объединение граждан в государство скрепляется коллективными визионерскими мифами; не представлениями об особой миссии, не сознанием общей судьбы, а единственно и исключительно приверженностью демократической конституции государства. Формулу «конституционного патриотизма», предложенную Дольфом Штернбергером, подхватил Юрген Хабермас, настойчивый защитник концепции постконвенциональной и постнациональной идентичности. По мнению Хабермаса, за преступления, «с которыми исторически переплетена собственная судьба», можно нести ответственность только «посредством солидарной памяти о том, чему нет искупления», и посредством «рефлексирующего, критического отношения к собственным трагедиям, формирующим идентичность»
[228]. В полемической конфронтации с историком Михаэлем Штюрмером, советником Коля по национальной символической политике, Хабермас ратовал за критическую нейтрализацию национальной идентичности, единственно пригодную для немцев.
Исчерпывается ли тремя указанными альтернативами возможная модель немецкой национальной идентичности? Прежде всего, необходимо ответить на вопрос, в какой форме должна сохраняться и традироваться «солидарная память о том, чему нет искупления», если отказаться от национальных традиций и от дефиниции коллективной принадлежности посредством исторических нарративов. При всей важности того импульса, который дали левые интеллектуалы своим противодействием созданию положительного национального имиджа, приходится признать, что этот импульс бьет мимо цели. Ведь если в принципе доверять всем символам и традициям, то как сохранить ту самую солидарную память? Никакая транспоколенческая память не может обойтись без символики и организованных форм традирования, которых подобный скепсис лишает всякой основы. Неизбежной альтернативой между негативным и позитивным немецким национализмом служит не полный отказ и не нейтрализация обоих полюсов, а укрощение их радикализма. Рефлексия, критический подход и традиции, формирующие идентичность, не обязательно взаимоисключают друг друга; наоборот, они нуждаются друг в друге и взаимодополняют друг друга. Вместо отказа от соотнесенности с национальным горизонтом и от традиций, который происходит во имя постконвенциональной и постнациональной идентичности, необходима их самокритичная трансформация. Разве могут существовать рамки памяти, солидарной с жертвами Холокоста, если эти рамки никак не связаны с национальной идентичностью, национальной культурой и историей? Позитивный национализм, как и негативный национализм, дискредитируют себя односторонне узким отбором ориентиров для национальной идентификации, что весьма характерно для коллективной памяти. Лишь в поле взаимодействия обоих полюсов возникает то напряжение, которым активизируется критическое сознание, делая работу над немецкой историей незавершимой задачей.