Культура стыда и культура вины представляют собой две формы культурной работы со злом, которое угрожает порядку. В рамках культуры стыда общество очищается от разрушительных и опасных сил за счет эксклюзии, остракизма и экзорцизма; в рамках культуры вины очищение происходит за счет индивидуальной совести и готовности к искуплению. Механизмы, действующие в культуре стыда, не следует приписывать только обществам архаического типа, они могут интенсивно заработать и в условиях ускоренной модернизации, что убедительно показал германист Хельмут Лебен. К введенному им понятию «холодная persona» мы еще вернемся в разделе, где пойдет речь о «маске». По мысли Лебена, когда культура вины или стыда переживает кризис из-за радикальной смены мировоззрения и системы ценностей, возникают новые формы культуры стыда, которые способствуют становлению постбуржуазного и упрощенного человека, то есть более адаптивного приспособленца. Можно говорить о том, что историческое развитие представляет собой не восхождение от более низкой культуры к более высокой, а диалектическое взаимодействие двух поведенческих систем, которые способны вновь и вновь реанимировать друг друга.
Категории «культура стыда» и «культура вины» относятся к имплицитным структурам социального регулирования поведения. Они являются как бы «эмоциональным подводным течением», которое «тонко влияет на эмоциональное восприятие»
[260]. Эти рамки социального восприятия включают в себя такие факторы, как ценностные представления, парадигмы мышления, концепты интерпретации; они играют решающую роль при формировании субъектом собственного представления о себе и в восприятии им реальности.
Строгое типологическое противопоставление культуры стыда и культуры вины в соответствии с идеально-типическими формами общественного осуждения или же индивидуального испытания совести эмпирически вряд ли возможно, ибо в конкретной ситуации обычно имеет место сложное переплетение обеих культур. Но их различение отнюдь не становится из-за этого непродуктивным; оно позволяет осуществлять «объяснительную поляризацию», то есть использовать эвристическую модель, с помощью которой можно расшифровать имплицитные ценностные связи в исторических текстах
[261]. Мы говорим здесь об уровне тех базовых мировоззренческих диспозиций, ментальных механизмов и сенсорных привычек, который задает акторам определенные «рамки для их мышления и деятельности, а также „правила игры“ для их дискурсов»
[262].
Какое отношение имеет все это к дискуссии между Вальзером и Бубисом и к истории немецкой мемориальной культуры? Как уже было сказано, поражение Германии в Первой мировой войне и связанные с ним условия Версальского договора воспринимались современниками как «национальное бесчестие», то есть прорабатывались исключительно в рамках культуры стыда. Героика национальной чести не утратила в тридцатых годах своего центрального значения для национал-социалистической риторики. По окончании Второй мировой войны, в ходе которой Германия осуществляла безудержную агрессию, разрушала Европу и проводила геноцид евреев, вина немцев стала очевидной. Однако они были плохо подготовлены к переходу от культуры стыда к культуре вины. Многие из них и после войны продолжали мыслить в категориях чести и бесчестия. Это делало настоящее осмысление проблемы вины невозможным. Мышление в категориях вины выстояло и перекочевало из Версаля в Нюрнберг. Ясперс уже в 1946 году приложил большие усилия к тому, чтобы немецкий народ усвоил понятие вины. Пытаясь очертить рамки для морального и политического дискурса о вине, он сказал по этому поводу: «Говорят, Нюрнбергский процесс для всех немцев – национальный позор. Будь хотя бы немцы в суде, немца судили бы немцы. На это надо возразить: национальный позор состоит не в суде, а в том, что к нему привело, в самом факте этого режима и его действий. Сознание национального позора для немца неизбежно»
[263]. Ясперс, говоря о неизбежности национального позора для немцев, ратовал не за коллективную вину, а за коллективное признание вины. Он пытается вывести своих читателей из парадигматики культуры стыда и ввести их парадигматику культуры вины, предлагая им что-то вроде вопросов и ответов. Подобную смену парадигм можно было бы назвать переходом от ресентимента к покаянию: Ясперс хотел, чтобы выражение «национальный позор», подразумевающее коллективную утрату чести, перестало служить мобилизации ресентимента и побуждало бы к признанию собственной вины. Ибо только такое признание приводит к моральному возрождению: «Каждый должен в такой катастрофе переплавиться и родиться вторично, не боясь, что это его опозорит»
[264]. Эта фраза Ясперса характеризует драматичное столкновение двух ценностных систем, которые, подчиняясь более высокому уровню идеологий, действуют на уровне культурного регулирования человеческого поведения. Углубленное осмысление проблемы вины в послевоенном обществе блокировалось продолжавшей функционировать, а частично даже усилившейся культурой стыда.
Позиция Вальзера становится в данном контексте более объяснимой. Это позиция человека, который чувствует себя латентно обвиняемым и хочет освободить себя, а также других от подобного морального диктата. Поэтому он открещивался от доброжелателей, говоривших, будто его якобы «неправильно поняли»; Вальзер настаивал на «освобождающем воздействии» своего выступления. Он произнес бунтарскую речь и гордился совершенным прорывом. Кроме того, в своей речи он энергично протестовал против того, чтобы «наш позор выставлялся на долгие времена». Если Вальзер оперировал в парадигматике стыда категорией «позор», то Бубис говорил в парадигматике вины о «преступлении». Тем самым оба вернулись к старому конфликту, ясно обозначенному Ясперсом еще в ранние послевоенные годы. Главное противоречие между Вальзером и Бубисом состоит в различной оценке памяти. Обе стороны проявляют крайнюю чувствительность к чужой позиции по данному вопросу. Этнические немцы страдают комплексом незаслуженного обвинения, немецкие евреи страдают комплексом несправедливого забвения. Вместо того чтобы объединить обе позиции в совместной памяти, Вальзер и Бубис чувствуют, что память их разделяет. Вальзер воспринял память другого как обвинение в свой адрес. В своем выступлении он использовал аргументы как из парадигматики культуры вины, так и из парадигматики культуры стыда. К парадигматике культуры стыда он обращался всякий раз, когда речь шла о коллективном «мы» немецкой нации, а к парадигматике культуры вины – когда говорил об индивидуальном «я». Он признавал историческую вину немцев, но она ограничивалась у него сферой личной совести и не имела политического характера. На уровне коллектива для него действуют старые масштабы национального достоинства и подлежащей восстановлению чести. Подобное разделение оборачивается приватизацией немецкой вины и отказом от ее национального признания, то есть ее исключением из публичной политической сферы. Напротив, для Бубиса травматический исторический опыт настоятельно требует помнить прошлое. Помнить, как неоднократно повторял он, не значит обвинять. Бубис не мыслит в парадигматике культуры стыда, но не мыслит он и в парадигматике культуры вины, ибо воспоминание не имеет для него целительной силы, оно не ведет ни к искуплению, ни к примирению. Но оно ведет к солидарности. Любой намек на ограничение воспоминаний оборачивается для Бубиса реактивацией пережитой травмы. Этим объясняется его повышенная чувствительность. Накопившиеся страхи прозвучали в реплике, которая едва слышно вырвалась у него в конце примирительного разговора с Вальзером, организованного редакцией газеты «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг»: «Пятидесяти лет после Аушвица считается достаточно, а двух тысяч лет после распятия Христа – все еще нет!»