<…> Каково будет принадлежать к народу, история которого несла в себе этот гнусный самообман, к народу <…> который будет жить отрешенно от других народов, как евреи в гетто, ибо ярая ненависть, им пробужденная, не даст ему выйти из своей берлоги, к народу, который не смеет поднять глаза перед другими?»
[311]
В этом фрагменте присутствуют основные элементы немецкой травмы: аргумент полного неведения; вопрос совиновности; вынужденное визуальное знакомство с картинами ужаса; моральный контроль со стороны мировой общественности; принуждение к коллективной негативной самоидентификации; обесценивание немецких традиций; новый образ немцев в качестве народа-парии. Кроме того, текст исполнен пафосом признания: автор, написавший роман в эмиграции и не решившийся вернуться в Германию, причисляет себя к национальному «мы», признает себя частью стигматизированного народа. Он находится в его «содрогающихся от ужаса рядах» и неоднократно говорит о «нашем позоре». В этом фрагменте обращает на себя внимание разнообразная лексика культуры стыда. Речь постоянно идет о глазах, взглядах, об увиденном, о позорном выставлении напоказ, о народе, который «не смеет поднять глаза перед другими». О вине речь не идет; если «все немецкое – и немецкий дух тоже, немецкая мысль, немецкое Слово – ввергнуто в пучину позора, справедливо взято под сомнение», то происходит это не из-за ужасных преступлений, а потому, что они «выставлены напоказ». В тексте на раз подчеркивается пассивность коллективного субъекта «немецкий народ»; он не смотрит, а вынужден смотреть; ему приказывают идти; его объявляют совиновным. Потерявший честь немецкий народ отождествляется не с кем-нибудь, а именно с евреями, причем с евреями из восточноевропейских гетто, которых, как известно, раньше стыдились ассимилированные немецкие евреи, отказывавшиеся от своих собратьев. «Как евреи в гетто» – подобное выражение звучит зловеще, если учесть, что к этому времени именно этих евреев уже нет в живых, ибо все они стали жертвами организованного немцами поголовного уничтожения.
Коллективный характер немецкой вины акцентируется Томасом Манном, что непосредственно связано с его эмиграцией. В 1944 году он, эмигрант, глубоко уважающий президента Франклина Рузвельта, становится гражданином США. Рузвельт умер незадолго до окончания войны. При его преемнике Гарри Трумэне курс американской политики по отношению к Германии изменился. Если Рузвельт видел в Германии врага № 1, то для Трумэна место главного врага занял коммунизм. Это имело прямые последствия для образа немцев в глазах американцев и для американской политики по отношению к Германии. При Рузвельте был разработан План Моргентау, который предусматривал жесткие меры по разоружению и разделу Германии, а также полный демонтаж немецкой промышленности и превращение Германии в аграрную страну. Подобная политика основывалась на представлении о неисправимости национального характера немцев и об их национальной вине, о чем прямо заявлял Рузвельт: «Немецкий народ как единая нация должен прояснить для себя, что эта единая нация была вовлечена в антиправовой заговор против десятилетий современной цивилизации»
[312]. Такая установка определяла первую фазу американской политики. Но оккупационные власти союзников по антигитлеровской коалиции преследовали разные цели, и альянс распался, поэтому коммунизм считался теперь главным врагом, а Германии отводилась важная роль защитного вала. Изменившиеся обстоятельства превратили злых немцев в добрых немцев, а добрых русских – в злых русских.
Настойчивое указание Томаса Манна на коллективную вину немцев контрастировало с позицией тех, кто выступал за обновление Германии изнутри. В годы войны эмигранты сформировали Национальный комитет «Свободная Германия», опубликовавший в августе 1943 года заявление о поддержке демократических сил и призвавший немецкий народ избавиться от своих поработителей. Заявление проводило четкое разграничение между гитлеровским режимом, с одной стороны, и немецким народом, с другой. Однако, как известно, «спасительная революция» не состоялась. Немцам, активным на стадии подъема нацистского режима и пассивным при его крахе, пришлось ждать освобождения извне. Но и после войны многие немцы продолжали верить в существование разграничительной линии между политическим режимом и народом. Особенно это касалось представителей так называемой внутренней эмиграции, которые остались в стране и считали себя воплощением другой, лучшей Германии. Вальтер Моло, призывая Томаса Манна в письме от 8 августа 1945 года вернуться в Германию, заверил писателя, что «немецкий народ», то есть «Ваш народ, голодающий и страдающий на протяжении трети века», «в глубокой основе своей <…> не имеет ничего общего с беззаконием и преступлениями, ужасными злодеяниями и ложью»
[313]. В спорах о возращении Томаса Манна на родину Франк Тиесс впервые заговорил о «внутренней эмиграции», поддержав тем самым мысль о не тронутой червоточиной сердцевине немецкой культурной традиции. Впрочем, Томас Манн не согласился с подобным разграничением. Он заявил об этом в своем эссе «Германия и немцы», написанном в феврале – марте 1945 года. С ним он выступил 20 мая 1945 года в вашингтонской Библиотеке Конгресса. Эссе содержало тезис о невозможности отделить «хорошую» Германию от «плохой», ибо они тесно взаимосвязаны. Он даже сказал: «Нет двух Германий, доброй и злой… Злая Германия – это и есть добрая, пошедшая по ложному пути, попавшая в беду, погрязшая в преступлениях и теперь стоящая перед катастрофой»
[314]. В этой речи свежеиспеченный гражданин США выразил свое амбивалентное отношение к Германии, охарактеризовав «немецкое» как нечто трагическое и глубоко демоническое, что и нашло свое мифическое отображение в персонаже доктора Фаустуса.
Объединить внешнюю и внутреннюю эмиграцию не удалось; «случай Томаса Манна» стал свидетельством их раскола. Причиной послужило не только то обстоятельство, что Томас Манн отказал в моральном доверии немцам, оставшимся в нацистской Германии; целиком поддержав рузвельтовскую политику, он не верил в способность немцев обновиться собственными силами. Пожалуй, это могли сделать только восточные немцы, создавшие надежные институты, препятствующие возрождению фашизма, в то время как в ФРГ все оставалось по-старому
[315].