Бореровский идеал новой национальной истории
Борер пользуется триадой понятий, которые в рамках модернизационного дискурса – особенно в Западной Германии – считались навсегда устаревшими. Среди немецких интеллектуалов послевоенного времени существовал устойчивый консенсус, который подразумевал отказ от национального элемента, принимавший различные формы: военная интеграция с Западом, транснациональная идея объединенной Европы, абстрактный конституционный патриотизм, коммунистический Интернационал. Писатель В. Г. Зебальд в беседе с журналистом Фолькером Хаге сказал: «Легитимацией нации служит ее самосознание, то, о чем вспоминаешь, что является ее родословной. У нас это полностью отсутствует, наша история – это история позора»
[387]. Борер критикует здесь позицию, которую отстаивали представители «поколения 68-го года»
[388]. Поэтому наш вопрос звучит сегодня так: как сообразуются друг с другом воспоминания о далеком и близком прошлом, мораль и история, отрицание и аффирмация?
Но сначала уточним: что именно понимает Борер под национальной историей? Два аспекта играют для него особую роль. Во-первых, национальная история формирует идентичность. Благодаря общим историческим ориентирам каждый отдельный человек может чувствовать себя частью целого. Индивидуальное «Я» обретает тем самым «сверх-Я», как Борер именует национальный коллектив, благодаря которому индивидуум возвышается над своим приватным существованием. Это «сверх-Я» является не моральной совестью, а публичной самостью, чувственно воспринимаемой индивидуумом
[389]. Поэтому национальная история служит не только предметом любопытства, изучения и рефлексии, она подразумевает прежде всего эмоции и идентификацию, экстремальные формы которой можно вновь продемонстрировать на примере Гюнтера Грасса с его славными страницами немецкой истории: «Я уходил с крестоносцами к Иерусалиму, служил оруженосцем императора Барбароссы, сражался в рядах Тевтонского ордена против балтийского племени пруссов, подвергался папскому отлучению от церкви, находился в свите Конрадина и безропотно погибал вместе с последним Гогенштауфеном» (44).
Во-вторых, чтобы история смогла мобилизовать подобные формы идентификации, она должна стать нарративом; ей необходимо увлекательное воплощение в виде образов, персонажей, событий. Борер говорит о коллективных ритуалах радости и скорби. С завершением национальной истории для Борера заканчивается и скорбь о погибших во время войны. Пафос – любимое слово Борера, причем он имеет в виду не индивидуальное чувство, а ритуально инсценированные эмоции, передающиеся от поколения к поколению. Он определяет национальную историю как «сеть образов, идентификаций, связей, видений»
[390]. Социологи теперь все реже называют «идеологией» этот фундамент общих аффектов, представлений, ассоциаций, связей и образов, предпочитая говорить о «социальном воображаемом» (Касториадис) или о «национальной памяти». В понимании Борера, национальная память образует коллективную духовную и моральную основу общества в череде поколений, цезур и эпох; национальная история служит отражением того, что осознает общество в этом ходе времени, удостоверяясь в собственной идентичности.
Три измерения мемориальной культуры
Итак, много у нас истории или мало? Для ответа на этот вопрос необходима дальнейшая дифференциация. Основываясь на тезисах Люббе и Борера, можно выявить различные подходы к прошлому, каждый из которых движим собственным импульсом.
1. Первым импульсом является любопытство. На это любопытство откликаются книги по истории, музеи, выставки и кинофильмы, а также архитектурные памятники и исторические ландшафты. Путешествия в прошлое совершаются ныне в виде просмотра документальной драмы или знакомства с тематическим парком; такие путешествия весьма увлекательны, они занимают все больше места в бюджетах, выделяемых на культуру. Культура – а особенно история – хорошо продается. Впрочем, интерес к истории объединяет не все возрастные группы в равной мере. Если молодежь предпочитает общаться в киберпространстве, то целевые группы взрослых и пожилых людей менее охотно странствуют по виртуальным мирам прошлого.
2. Второй импульс отвечает потребности человека удостовериться в своей идентичности. Речь при этом идет не просто о любопытстве и желании развлечься вообще, а о собственной истории. Доступ к индивидуальной или национальной идентичности, как считалось в XIX веке, возможен только через историю
[391]. Поэтому, по словам Дройсена, воспоминания «сильнее всего определяют сущность и потребности человека». Индивидуум или группа «обретает в своем становлении, своей истории собственный образ сформировавшегося бытия, объяснение самих себя и свое самосознание»
[392]. Ницше именовал такой подход к истории «антикварным», подчеркивая его аффективный характер; он даже использовал религиозное понятие «пиетет», который испытывает индивид или группа к своей истории и ко всему, в чем она проявляется или находит свое выражение.
3. Третий импульс, побуждающий к памятованию, связан с определенным императивом. Заповедь «Помни!» действует там, где отсутствуют спонтанные побуждения к воспоминанию и, напротив, включается динамика забвения, избавляющая от стыда и позора. Речь идет об этическом долге не отрекаться от определенных эпизодов собственного прошлого. «Памятники» существуют как в широком, так и в узком смысле этого слова: в качестве достойных восхищения исторических реликтов и предметов, рассчитанных на положительное аффективное отношение к ним (что соответствует двум первым названным импульсам); но они существуют и в качестве материализации заповеди «Помни!». Слово «monere», к которому этимологически и семантически восходит «memoria», изначально означало – «предостерегать». Мемориал связан с предостережением, требующим помнить не потому, что память ненадежна, а потому, что она стремится избавиться от бремени прошлого. Именно это имел в виду Йохан Хёйзинга, когда писал: «История – это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом»
[393]. Вызов здесь состоит в том, чтобы включить в собственные представления о самом себе некоторые элементы взгляда со стороны. Памятование того, что хочется забыть, не является антропологической или идентичностной потребностью, поэтому оно выводит нас из рамок групповой солидарности на уровень универсалистских памятований, создающих более высокий уровень интеграции и общности, что призвано объединить враждующих соседей, победителей и побежденных, колонизаторов и колонизированных аборигенов, жертв преступления и преступников.