Леопольд выделяет две доминирующие черты в психограмме Р. Л.: полное бессердечие и мистическое сознание своей миссии. В этом духе выдержаны фрагменты отцовского дневника с описанием военных действий: «они так же лишены эмоций, как следующие за ними математические или физические расчеты» (129). С другой стороны, отец целиком отождествляет себя с мистическим «Святым всадником», персонажем из стихотворения Георга Биндинга, призывающего к абсолютному служению коллективной миссии. В отцовской душе рассудочность и аффект, холодный расчет и дремучая мистика не вступают в противоречие, а фатальным образом взаимно дополняют друг друга. Мания величия и чувство избранности, технократизм и властность уродливо соединились в душе Р. Л. как проявления убийственного «тевтонского духа»
[449].
Обида – опасный токсин, ибо она легко поддается коллективизации; индивидуально пережитые унижения сливаются в общее желание возмездия и чувство собственного превосходства. Мечты о господстве подпитывались новыми унижениями после проигранной войны, что породило у этого поколения новые ресентименты. Именно поэтому, как мы видим, война продолжала бушевать в семье и после 1945 года: бесконечная история человека, потерпевшего поражение и не желающего смириться с судьбой. Отец не сохранил после войны антисемитских взглядов, он чувствовал привязанность к Польше, однако главным для него было сознание того, что он стал жертвой обстоятельств. Он страдал от непризнания своего дарования, от отношения к себе как к человеку второго сорта, поскольку был беженцем из восточных земель. Психограмма отца получилась у Леопольд точным исследованием ресентимента в качестве лейтмотива, который связал все периоды его жизни и привел к тому, что все его несомненные дарования – острый ум и литературный талант – оказались поставленными на службу преступному режиму. 1945 год ознаменовался для Р. Л., как и для многих других представителей его поколения, внешним, но не внутренним переломом. Не сумев критически взглянуть на собственное поведение в годы нацизма, он «лишь из-за разочарования и отчаяния проявил готовность к адаптации» (151)
[450]. Целостность биографии при ретроспективном взгляде на нее обеспечивалась у отца прежде всего ощущением себя в роли жертвы. Это подтверждается замечательно точными словами дочери: «Тот, кто считает себя жертвой интриг, обстоятельств и хода времени, не склонен критически оценивать собственные поступки, предпочитая объяснять их неизбежностью происходящего». История, продолжает она, «виделась этому поколению не в качестве истории жизни, не в качестве суммы или результата индивидуальных и коллективных действий и решений, а как процесс, подчиняющийся собственным внутренним законам» (167). Это поколение ответило на опыт войны, на совершенные в ее ходе чудовищные преступления не душевным смятением, а определенной эстетической позицией. Для нее характерны деперсонализация и восприятие истории как естественного течения событий, как судьбы и рока. В Хартии беженцев, провозглашенной в 1950 году, говорится о «бесконечных страданиях, причиненных человечеству, особенно за последнее десятилетие» (184). Главное преступление ХХ века перекодировано в «стихийно-природную катастрофу, которая обрушилась на народы и в которой люди никак не повинны».
Штефан Ваквиц: «Невидимая земля»
Если Дагмар Леопольд, реконструируя биографию своего отца, нарисовала впечатляющий портрет человека, представляющего поколение участников Второй мировой войны, то Штефан Ваквиц в романе «Невидимая земля» знакомит нас с участниками Первой мировой войны. От лица повествователя Ваквиц описывает, как «довольно странным образом была установлена семейная связь с некоторыми событиями последнего века» (47). То, как именно удалось автору разглядеть большую историю через призму частной семейной истории, превратив это рассмотрение в полный глубоких размышлений и одновременно увлекательный рассказ, делает роман весьма интересным для широкой публики.
В романе, который, перефразируя Джеймса Крюсса, можно было бы назвать «Мой дедушка и я», действуют всего лишь два протагониста, ведущих диалог напрямую и на равных. Начну анализ текста с кратких портретов обоих протагонистов. Дед Андреас Ваквиц принадлежит к «поколению 14-го». Он прошел Первую мировую войну с первых дней до конца, сначала в Галиции, потом во Фландрии, где его часть сменила дивизию, в которой служил Гитлер. Он родился в семье лесника, был заядлым охотником на красную дичь, состоял в студенческой корпорации, практиковавшей дуэли, а на войне был офицером, поэтому тяжело переживал утрату воинских отличий, наград и позор Версаля, на что реагировал «упрямым национальным непокорством». Война продолжилась для него и в послевоенные годы участием в Капповском путче; по мере радикализации политического климата его взгляды трансформировались «из немецко-национальных иллюзий в совершенно наглый и оголтелый национал-социализм» (200). Став протестантским священником, он служил с 1921 по 1933 год в Ангальте, небольшом городке польской части Верхней Силезии, который находился десятью километрами севернее Аушвица; потом, с 1934 года до начала Второй мировой войны, – в немецкой юго-западной Африке.
Внук Штефан Ваквиц принадлежит к «поколению 87-го»; он родился в 1952 году в Штутгарте; в школьную пору его захлестнула волна событий 1968 года. Будучи студентом университета, где Штефан изучал германистику и историю, он стал членом левой студенческой организации «Спартак», что стоило ему пяти столь важных и потраченных напрасно лет жизни. Он даже пишет о своем «добровольном рабстве» (58). Идейный перелом состоялся после падения Берлинской стены и крушения коммунизма; если кумирами его юности являлись Ленин и Троцкий, то теперь он симпатизировал Хабермасу и Рорти. Штефан Ваквиц сделался ироничным прагматиком: работать ему пришлось почти только за рубежом: с 1999 года он руководил краковским Институтом имени Гёте (в эту пору он и написал свой семейный роман), а с 2006 года возглавил аналогичный институт в Братиславе.
Хотя биографии деда и внука пересеклись почти на два десятилетия, их личная встреча не состоялась. В глазах деда внук выглядел нелепой и «жалкой» фигурой, внук же глядел на чудаковатого старика с презрением. Для Ваквица, как и для Леопольд, прижизненный контакт был невозможен, Ваквиц говорит о «грандиозной неприязни» между ним и дедом; лишь спустя десятилетия, когда внук сам стал отцом, а дед уже был лишь предметом воспоминаний, Штефан обратился к сохранившимся дедовским рукописям. Хотя память не позволяла поговорить с собеседником вживую, можно было вступить в диалог с текстами. Дедовское наследие досталось внуку в виде коробки для бананов, заполненной книгами, дневниками и фотографиями, а также отрывочными записями воспоминаний других членов семьи. Упущенное из-за несостоявшегося личного общения восполнилось со сдвигом во времени благодаря чтению дедовских рукописей и написанию собственных текстов.