– Скорее всего.
Уоллас, застонав, опускает голову на стол. Хочется плакать, но вместо этого он смеется. Хотя ситуация несмешная. Совершенно не смешная. О чем они сегодня узнали? О неверности Винсента, вернее, о неком туманном, пока не подтвержденном, предположении, что Винсент может быть неверен. О том, что Нэйтан и Инид в отношениях с Лукасом и Ингве низведены до второстепенных фигур – жуткая трагедия, конечно, хотя и не слишком неожиданная. О том, что Роман, мягко говоря, расист. Еще что-то случилось у Эммы с Томом. Зоуи показалась ему довольно милой – в том смысле, в каком бывают милыми белые, прежде чем оказаться очередным болтиком в секретном механизме, разрушающем жизни черных. Кажется, кроме как смеяться, ему ничего и не остается.
Он все хохочет и хохочет. Теплые слезы подступают к глазам. Капают на белую скатерть. На затылок опускается горячая ладонь Миллера – этакое проявление нежности. Смех внутри скручивается, как полотенце, а раскрутившись обратно, превращается в рыдания.
– Боже, – говорит он, – как я, блядь, все тут ненавижу.
– Знаю.
– Как я, блядь, вообще везде все ненавижу.
– Мне жаль.
– Не знаю, куда податься, не представляю, что делать, – продолжает Уоллас. И поскольку слова эти – чистая правда, главный аккорд, вместивший в себя всю суть его существа, звук их долго еще подрагивает в воздухе, как камертон.
– Все не так плохо, – говорит Миллер.
– Нет, еще хуже.
– Все образуется.
– Ты этого не знаешь.
– Не говори мне, что я знаю, а что нет, – возражает Миллер и через силу улыбается. Это поблажка, дрянная поблажка, которая вызывает у Уолласа лишь раздражение. Поблажка по доброте душевной. Эта доброта стремится объять будущее, утвердиться в нем, вне зависимости от того, что еще может произойти. Миллер гладит его по затылку, смотрит сверху вниз, как добрый воспитатель в детском саду, шепчет что-то успокоительное, обещает, что все наладится. А от Уолласа требуется лишь поверить его словам и ухватиться за них.
– Вы, ребята, никогда ничего не воспринимаете всерьез, – говорит он и пытается отпихнуть руку Миллера.
Но тут же перестает, как только тот негромко отзывается:
– А, наверное, стоило бы. Мне бы точно стоило. Извини, – решительно заканчивает он. «И это тоже доброта», – думает Уоллас. Правда, немного другого сорта. Чего он не знает – но, может быть, только может быть, это и не столь важно, – так это является ли доброта Миллера продолжением его дружеских – или иных – чувств к Уолласу, или природа ее для него оскорбительна и унизительна. Из чего вообще возникает доброта? Что заставляет людей по-доброму относиться друг к другу?
– Уоллас? – снова окликает его Миллер. – Ты слышал? Я извинился.
Уоллас кивает, все так же не отрывая головы от стола. Миллер снова начинает водить шершавым большим пальцем по его затылку.
«Доброта – это кредит», – думает Уоллас. Нечто, данное взаймы, за которое потом придется расплачиваться. Доброта – это обязательство.
На плите пронзительно свистит чайник. Кто-то готовит кофе для собравшихся во дворе. Окна открыты, и в воздухе пахнет уходящим летом и наступающей осенью. Во всем чувствуется какая-то ломкость. В кухню вползают сумерки. Миллер открывает было рот, но тут же снова его захлопывает. А затем тоже ложится на стол. Так они и сидят, словно две утки, опустившие головы в воду. Миллеру, с его высоким ростом и длинной шеей, такая поза дается непросто, но все же он справляется. Уоллас бы с радостью над ним похихикал.
Над головой раздаются шаги. В этом доме, который теперь дышит вечерней прохладой, они не одни. В саду стрекочут цикады. Уоллас нашаривает под столом руку Миллера и крепко ее сжимает.
Со двора доносятся голоса. Кто-то поднимается на крыльцо. В кухню, шаркая сандалиями, входит Эмма, от нее пахнет кизилом и кокосом.
– Я так устала, – говорит она. Язык у нее слегка заплетается. Она немного пьяна. – Но кофе сам себя не сварит. – Эмма принимается суетиться и топать у них за спиной. Миллер медленно моргает и улыбается. Уоллас, кажется, мог бы проспать вечность. – Идете во двор?
На губах Миллера медленно расцветает улыбка, но руку Уолласа он выпускает. Эмма по-прежнему что-то делает у стойки. Кухня наполняется запахом кофе. Аромат глубокий, насыщенный – Эмма готовит пуровер, вкус у него не такой кислый, более мягкий, чем у заварного кофе. Вода, проходя сквозь фильтр, шипит и дождем льется в кофейник. Уоллас наконец выпрямляется. Эмма стоит, прислонившись к кухонной стойке, вид у нее мрачный.
– Выпью, наверно, еще пива, – говорит Миллер. Он встает, и Эмма тут же занимает его стул, садится, подобрав под себя ноги.
– Уоллас, только не злись, – говорит она. Начало многообещающее. Уоллас застывает. Эмма принимается жевать дольку яблока. – Но что это такое было за ужином? На тебя это совсем не похоже.
– А что на меня похоже, Эмма? – тут же негромко спрашивает он. И этот вопрос, и его тон – вовсе не ровный и не дружелюбный – кажется, слегка обескураживают ее. Ее возмущает его возмущение.
– Ты не такой. Это был не настоящий ты.
– А когда он вдруг решил заделаться экспертом по демографии, никто и слова не сказал, верно?
– Это разные вещи. Ты ведь наверняка сделал Коулу очень больно, – говорит она.
– Это я сделал Коулу больно? А не его гулящий бойфренд?
– Уоллас, ты не знаешь их ситуации. Нельзя за других выбирать, как им жить, что для них хорошо, а что плохо. Не тебе это решать, понимаешь? Нужно было спросить его с глазу на глаз.
– О, – отзывается Уоллас, кивая. И тоже берет несколько долек яблока. Сдирает с них тонкую кожицу, пока в руках не остается лишь белая мякоть, и смотрит, как нежные обнаженные кусочки начинают окисляться. – То есть теперь ты вдруг вспомнила, что такое право на частную жизнь.
Эмма округляет глаза. Встает на колени на стуле и тычет пальцем ему в грудь.
– Какой же ты эгоист, – говорит она. – Я рассказала друзьям о твоей утрате, чтобы тебе помочь. А ты всем рассказал о проблемах Коула и Винсента, чтобы сделать им больно. Это другое.
– А как по мне, не тебе это решать, Эмма, – парирует Уоллас. Под нежной кожей ее шеи пульсирует жилка.
– О, значит, ты тоже считаешь, что я пытаюсь всех контролировать. Великолепно. Что ж, можете с Томом обняться и поплакать по этому поводу. Мне плевать, – Эмма отмахивается от него. Она в ярости. Они спорят тихо, реплики остаются висеть в воздухе между ними. Уоллас смотрит в кухню поверх плеча Эммы, сквозь тонкую пелену ее волос.
– Я этого не говорил, – возражает он. – Я только хотел сказать, что… за меня никогда никто не вступается.
– Это не значит, что ты имеешь право ломать жизни другим.
– Ну ясно. Я должен был просто проглотить это, так? – отзывается он. Эмма закрывает лицо руками. И содрогается всем телом. У Уолласа начинает болеть желудок. – Кстати, а где Том?