— Нет, господин. Я просто была там, убирала комнату, я не нарочно…
— Но ты слышала?
Она вздохнула.
— Да, господин. Я не знала, что нельзя.
— Я хочу немного подогретого вина, мне и Луцию. И еще я хочу, чтобы ты стерла со своего лица эту дурацкую улыбку. Здесь нет ничего смешного.
— Прости, господин, я не улыбаюсь, я просто радуюсь рассказу моего бра…
Звук хлесткой пощечины оборвал слова, она отшатнулась, едва устояв на ногах, закрыла ладонью пылающую щеку… А ведь она и вправду не улыбалась. Она, кажется, в рабстве разучилась это делать.
— Никогда, запомни, никогда иудейская рабыня не смеет называть братом свободного сына Рима.
— Прости, — прошептала почти беззвучно, давясь слезами.
— А теперь подай вино.
Симон молчал, пока она не вышла из комнаты. Кто же будет спорить с господином о его рабах в их присутствии? Разве не вправе он распоряжаться своим имуществом? Но затем тихо сказал:
— Я не обижен, Марк. У нас принято называть друг друга братьями и сестрами. К тому же она для меня не иудейка, она христианка. Не вини ее.
— Должен прежде всего быть порядок во всем, — отчеканил Марк, — и рабыня должна знать свое место. Ведь ты же помнишь, Луций: крест или свобода. Свобода или крест.
А уж все эти ваши крещения, благодати, все эти ваши чириканья о непонятных и никому не нужных вещах… ты думаешь, для меня заметна разница между вами? И вообще, вы в своем суеверии отрицаете всех остальных богов, как бы вы ни звались между собой: иудеи, христиане… Мы, греки и римляне, сумели договориться меж собой и даже объединили пантеоны, если даже с германцами у нас есть о чем поговорить и кому вместе принести жертву. Но мы как суша — всюду разная и обильная жизнью. Рим — это материк, а все остальные — острова.
А вы, кто верит всего в одного бога, — вы как воды в море, всюду одни и те же, как вас ни называй, текучие и невнятные. Что Тирренское море, что Эгейское, что Адриатика — вода и соль, соль и вода. Ничего больше, как и вокруг этого Острова. Скучно будет нам, воинам, с вами, поклонниками Единого, — никогда не будет у вас ни одной стоящей заварухи.
Единобожники
Ровно через тысячу четыреста девяносто пять лет по этим водам к Острову будет плыть небольшая лодка под косым «латинским» парусом. На ее борту будут четыре очень разных человека.
Правит Хасан Родоглу в размашистых шароварах, расшитой куртке и широкой белой чалме (как быстро намокает она под дождем!). Ему помогает худой арнаут
[40] в каких-то обносках, молчаливый настолько, что сойдет за немого. Как его зовут, не знает никто — Хасан, если нужно, подает ему команды по-турецки, ограничиваясь кратким «эй» вместо имени. Да тот и без команд знает, что ему делать: когда перекладывать парус, когда бросать якорь, когда тянуть лодку к берегу.
Пассажиров двое. Брат Хуан Пенья (впрочем, здесь он брат Йован) в простом бенедиктинском балахоне с низко надвинутым капюшоном — и лица не разглядишь — и четками в руках. И Марко, мальчишка лет двенадцати, еще и усов нет, и голос ломаться не начал, да он его и не подает, как прилично отроку его лет. Под рваным и явно случайным плащом — добротный далматинский костюм, какие носят в этих краях.
Кто они и откуда, турок, конечно, выяснил еще на берегу, в Сан-Стефано
[41]. Он прилично говорит и по-рагузански
[42], и по-славянски. И вообще мало похож на турка, — брат Йован немало их перевидал. Еще когда был Хуаном.
Едва миновали граничный османский пост и пошли вдоль берега Рагузанской республики, Хасан достает откуда-то из-под тряпок пузатый кувшин:
— Доброе вино! Очень помогает в такую собачью погоду, как теперь.
Погода не такая уж и собачья — да, моросит дождь, но ветра нет, а ведь зимой в узких далматинских проливах может дуть так, что и безумец в море не выйдет. Похоже, просто повод себе придумал.
— Будешь, достопочтенный?
Хасан протягивает кувшин. Брат Хуан, разумеется, не будет. Слишком много печальных историй начинаются с глотка вина из незнакомого кувшина.
— Я дал обет святому Иоанну не вкушать от плода лозного, доколе не вернусь, выполнив поручение братии.
— Так уже, поди, выполнил.
— Так ведь еще не вернулся.
— И что же ты, достопочтенный, — спрашивает его Хасан, — делал в венецианских колониях на нашей Боке?
[43]
Хуан-Йован не скажет, что она пока, хвала Господу, не ваша. Спорить будут галеры и галеоны, когда придет час. Его задача — смотреть и запоминать. Прокладывать безопасный путь среди извилистых адриатических берегов промеж турецких пушек венецианским галерам и, если потребуется, галеонам его христианнейшего величества Филиппа Второго. Белое полотнище с красным бургундским крестом
[44] всегда возвращается, и оно уже развевалось в этих краях — до сих пор одну из крепостей Сан-Стефано называют Испанской.
— Навещал братию в Каттаро
[45]. Они поддерживают наш маленький островной монастырь молитвой и добрым словом.
— И звонкой монетой, — смеется Хасан, делая большой глоток из кувшина, — но не бойся, я не граблю путников! Я раб Всевышнего.
Пусть бы он только попробовал. Брат Хуан не носит с собой алебарды или аркебузы, но кинжал в умелых руках тоже способен на многое.
— А отчего же не нашел попутного корабля прямо в Каттаро?
— Кому из тамошних мореходов интересен наш Остров? Да и в Сан-Стефано остались добрые католики, я навестил и их.
— Ну, отлично. — Еще один добрый глоток, и Хасан протягивает кувшин мальчишке. Уж ему-то куда? И парень молча мотает головой.
— А ты, парнишка, — не унимается Хасан, — тоже венецианский, из Перасто?
[46]
— Да, там рядом. Из деревни, — мальчик немногословен.
— А скажи-ка мне, аркадаш
[47], как в Перасто прошла прошлым летом фашинада
[48]? Кто бросил самый большой камень?